ПРОЛЕТАРИАТ И СЛУЧАЙНОСТЬ
Русский исторический писатель М. Алданов
пишет:
“Знаю, что безнадежно гублю себя
в глазах всех читателей-социологов, но, по-моему,
недавними историческими событиями доказано, что
любая шайка может, при случайно благоприятной
обстановке, захватить государственную власть и
годами удерживать се при помощи террора, без
всякой идеи и с очень небольшой численной опорой
в народных массах. Позднее профессора
подыскивают этому глубокие социологические
основания”
(“Земли, люди”)
М. Алданов, еврей и социалист —
какой-то неопределенный, но очень правый
социалист, является, по моему, по крайней мере,
мнению, самым выдающимся русским писателем
современности. Его перу принадлежит “Ключ” —
самое умное и самое добросовестное, что было
написано о начале русской революции. Его же перу
принадлежит и “Девятое Термидора”, самое
занятное, что было написано о переломном моменте
французской революции. И “Ключ” и “Девятое
Термидора” являются художественными
произведениями. Кроме того, его же перу
принадлежит ряд научно-публицистических очерков
по истории Европы последних двухсот лет. И по ее
современной истории — тоже. В
полусоциалистическом духе М. Алданова борются,
по-видимому, два ангела: белый ангел художника и
черный ангел эрудиции. Белый ангел художника
рисует в “Ключе” ясную и четкую картину полного
морального развала русской революционной
интеллигенции. Черный дух эрудита толкает
писателя на объяснение революции “случайно
благоприятной обстановкой”.
Итак: “случайно благоприятная
обстановка”. Большевистская банда в России,
фашистская в Италии и нацистская в Германии —
захватили власть, благодаря “случайно
благоприятной обстановке”, благодаря случайности.
М. Алданов знает и не может
не знать, что, по меньшей мере, в течение ста лет
русская интеллигенция, не щадя ни жертв, ни
подлогов, ни философии истории, ни статистики
преступности, не брезгуя никакими
среdcтвами и не останавливаясь ни перед какими
гнусностями, — готовила победу социалистической
революции, именно социалистической, а не
какой-либо иной. М. Алданов знает, и не может не
знать,
что основные характерные черты нынешней
“банды” и ее способов управления были намечены
десятки лет тому назад. Что об этом писали
десятки: русских писателей, мыслителей,
публицистов и поэтов, — одни с надеждой, другие —
с ужасом. Что вся конструкция современного
советского и социалистического строя была
заранее спланирована, и что этот план ныне
реализован с такой степенью точности, какая не
снится ни пятилеткам Советского Союза, ни даже
четырехлеткам Третьего Рейха.
Психологическая доминанта
нынешнего коммунизма была сформулирована
духовным отцом русского интеллигентского
ордена, литературным критиком Виссарионом
Белинским, больше ста лет тому назад:
“Личность человеческая
сделалась пунктом, на котором я боюсь сойти с ума.
Я начинаю любить человечество по-маратовски:
чтобы сделать счастливой малейшую часть его, я,
кажется, огнем и мечом истребил бы остальную”
(Письмо проф. Боткину от 28 июля 1841 года).
Около ста лет тому назад
Александр Герцен (“Von dem anderen Ufer”, 1850 г.), писал о
радикальной русской интеллигенции :
“У них учреждена своя
радикальная инквизиция, свой ценз для идей. Идеи
и мысли, удовлетворяющие их требования, имеют
право гражданства и гласности, другие
объявляются еретическими и лишены голоса. У них
образовалось свое обязывающее предание, идущее с
1789 года (с Французской революции. И. С.), своя
религия, религия исключительная и
притеснительная”.
Основатель, так называемого,
“народнического социализма” Лавров, писавший в
восьмидесятых годах прошлого. века, четко и
полностью сформулировал идеи партии,
поглощающей и общество, и государство.
“Каждый должен смотреть на себя,
как на орган общего организма. Он не безжизненное
орудие, не бессмысленный механизм, но он все-таки только
орган. Он имеет свое устройство, свои
отправления, но он подчинен единству целого”.
Революционный историк русской
литературы Иван Разумник (“Русская Литература”,
изд. 1923 г. Берлин), резюмирует учение Лаврова так:
“Не признавая организмом народ,
общество, государство, Лавров признает
организмом партию”. Современная организация
тайной политической полиции — ОГПУ-НКВД была
заранее спроектирована Михайловским и
организация колхозов — Чернышевским (см. Энц.
Словарь Брокгауза и Ефрона т. 76, стр. 635, изд. 1891-1900
года).
Революционный историк русской
литературы Иван Разумник приходит в восторг “от
изящества и гармоничности мировоззрения”
Лавровых и прочих — хотя его книга издана уже в
Берлине, куда он бежал от “изящества и
гармоничности”. Кажется, ни один из ныне пишущих
русских интеллигентов до сих пор не может
отделаться от переживаний “изящества и гармоничности” и
назвать вещи их именами: “к революции вела
сволочь и мы — тоже были сволочью”. Может быть, и
остались?
Задолго до прихода революции о
ней пророчески предупреждал Достоевский. В
“Бесах”, устами Шигалева, он рисовал грядущее
изящество: “каждый принадлежит всем и все —
каждому. Все рабы и в рабстве все равны”. Масса
“должна потерять личность и обратиться вроде
как бы в стадо. И при безграничном повиновении
достигнуть как бы первобытного рая”.
Великий Инквизитор в “Братьях
Карамазовых” повторяет тот же пророческий
мотив: “Мы дадим им тихое и смиренное счастье,
счастье слабосильных существ. Да, мы заставим их
работать, но в свободные от труда часы мы устроим
им жизнь, как детскую игру, с детскими песнями,
хором и плясками”. Как видите, Достоевский
предвидел даже Парк Культуры и Отдыха, а также и
“Kraft durch Freude”. И, наконец, перед самым приходом
великой и бескровной, В.В. Розанов бессильно
вопил:
“Как раковая опухоль растет и
все покрывает собою, все разрушает и сосет все
силы организма и нет силы остановить ее, — так и
социализм” (“Опавшие Листья”, стр. 288).
И вот — после всего этого, после
ста лет сверхчеловеческих усилий и истинно
бесчеловечных теорий — после трехцареубийств,
трех революций, десятков лет подпольного
террора, почти сотни лет легальной и нелегальной
социалистической агитации, — приходит великий
эрудит М. Алданов и заявляет: “победа Сталина
есть случайность”. Приходит “великий писатель”
Иван Бунин и заявляет: “народное зверство”.
Приходит великий историк П. Милюков и заявляет:
“некультурность масс”. Приходят десятки иных
великих — сортом поменьше, — и заявляют:
“отсталость пролетариата, массы, трудящихся,
крестьянства и прочего”.
Причем здесь пролетариат, масса
и трудящиеся? Разве это они выдумали истинно
людоеdcкие теории Маратов-Белинских-Лениных?
Разве это они охотились за царями, как за зайцами
на облаве? Разве они шли в боевые дружины партии
социалистов-революционеров или в “Чрезвычайную
комиссию” партии социал-демократов-болыпевиков?
Разве они, трудовые массы России, жгли свои
церкви и сами себя загоняли в колхозы и
концентрационные лагеря? Разве они — сто лет
подряд проповедывали философический блуд то о
социализме, то о случайности?
Когда я начинаю писать о России,
я чувствую, как прилипает язык к гортани моей и пальцы — к
пишущей машинке. Здесь приходится говорить вещи,
которые, — я знаю это по опыту, — воспринимаются
людьми, как гнуснейшая реакция. Но эти вещи все
таки нужно говорить, хотя бы уже по одному тому,
что в мире есть все-таки нечто, именуемое
совестью и моральным долгом. Моральный долг
каждого русского, прошедшего все дантовские
круги европейского социализма — говорить, по
крайней мере то, что он считает правдой. В нашем,
русском, случае правда сводится к тому, что
подавляющее большинство русского народа, как
было, так и осталось на стороне русского
демократического самодержавия, а русское
самодержавие, — когда оно существовало, — всегда
было или старалось быть демократичным. Русский
народ желал, — желает и теперь, — царя, но без
дворян и, по мере возможности, без адвокатов.
Документальные доказательства этого факта почти
невозможны. Но я еще раз приведу свидетельство
Льва Толстого:
“Если спросите у русского
народа, чего он хочет — самодержавия или
конституции, то 90% (девяносто процентов! И. С.) его вам ответят,
что они за самодержавие ... Народ ждет, что царь,
как он отнял от помещиков крепостных, так отнимет
и землю. Если же будет конституция, и у власти
станут болтуны-адвокаты, живодеры и прогоревшие
помещики, то он знает, что земля ему не получить.
Если бы была революция, то выдвинулись бы такие
люди, как Марат и Робеспьер” (Яснополянские
Записки, том 1, стр. 85-86).
Девяносто процентов русского
народа стоит за самодержавие и, в числе этих
девяноста, также и я. Несколько забегая вперед, я
хочу предупредить иностранного — да русского
тоже — читателя, что русский термин
“самодержавие” никак не переводится
европейским словом “абсолютизм”. Русское
самодержавие — было явлением нигде больше не
повторившимся. Это, по формулировке самого крупного
из русских мыслителей В. Соловьева, была
“диктатура совести”,. но не класса, не сословия,
не пролетариата и не дворянства — это была диктатура
совести.
“Кровавый царизм” это такая же фальшивка, как и
“бескровная революция”, которую 3-го марта 1917 г.
публично приветствовал проф. П. Милюков. Никогда
и нигде в истории человечества еще не
нагромождалось такой груды заведомой и
сознательной лжи, какая нагромождена в трудах
русских философов историков и публицистов, даже
исторические родители Адольфа Гитлера врали не
так бесстыдно. Никогда и нигде в истории
человечества не было такой массы страданий,
какая свалилась на русских трудящихся, даже
исторические наследники Адольфа Гитлера и те
отделались дешевле. Родители русской
социалистической революции — вот, вроде М.
Алданова? и И. Бунина — сто лет подряд боролись:
против народной религии, пытаясь заменить ее
всеми вариантами атеизма. Против народной
морали, пытаясь заменить ее всеми вариантами
философии. Против народной “диктатуры совести”,
пытаясь. заменить ее всеми вариантами диктатуры
партии. Против народного идеала семьи, пытаясь
заменить ее всем каталогом половых извращений по
Крафт-Эбингу. Против собственности, пытаясь
заменить ее всеми видами социализации,
национализации и просто грабежа. И когда
столетние, усилия увенчались, наконец, вполне
заслуженным успехом: расстрелами,. тюрьмами и
эмиграцией, родители эти умыли свои
пилатские-ручки и говорят нам: случайность...
Хотя и не совсем библейское, но
все-таки чудо. Так: вроде манны небесной,
которая свалилась не столько манной, сколько
кирпичом, кто ж его мог знать? Вчерашние
марксисты, вроде П. Струве и Бердяева,, ударились
в мистицизм и говорят о “сатанинской власти” в
России. Вчерашние либералы говорят о
некультурности масс. Об исторической отсталости
России, о “наследии проклятого царского
режима”, о “крестьянской стране”, не доросшей
до настоящей пролетарской революции и о прочем в
том же научном роде. Но о том, что они сами
готовили: диктатуру, голод и террор, они, эти люди,
не говорят ничего. И весь свой блуд и все
послеdcтвия этого блуда они переваливают на
многострадальные плечи народной массы, вот той
самой, которая фактически несет на себе
результаты столетней антигосударственной,
антинародной и антирелигиозной пропаганды
русской книжной интеллигенции.
Алдановская “случайность” это
самая мягкая форма обхода реального
исторического развития — против нее трудно
возражать, ибо элемент случайности можно
усмотреть во всем, в чем угодно. Царская власть в
течение последних лет ста была, похожа на
воробья, по которому не очень уж умелый стрелок
выпускает патрон за патроном. Каждый выстрел
может “случайно” попасть. Но, если стрелок имеет
в своем распоряжении сотню лет, винтовку самой
современной философской конструкции и
неограниченное количество патронов, то когда-то
он все-таки попадет. Данное попадание
будет случайностью. Но это никак не меняет судьбы
воробья: рано или поздно, он все-таки будет
поdcтрелен. В особенности, — как это делало
русское самодержавие, — если оно будет
ограничиваться пассивной обороной. И не пытаться
ликвидировать стрелка на корню.
Но о “случайности” можно
все-таки как-то спорить. Все объяснения,
связанные с отсталостью, с наследием проклятого
прошлого, с некультурностью русских трудящихся
масс, все это
является уже совершенно бесспорным вздором.
Совершенно такой же социалистически
тоталитарный режим возник и в Германии. Можно
любить Германию и можно ее не любить. Но нельзя
отрицать того, что Германия последних
десятилетий перед Первой Мировой войной —
Германия Гогенцоллернов, стояла в самых первых
рядах мировой культуры. Нельзя отрицать и того,
что германский пролетариат был самым
организованным и, может быть. самым культурным
отрядом всего мирового пролетариата. Нельзя
отрицать ни германских университетов, которым
пытались подражать все университеты мира, ни
германской философии, которую жевали все
профессора мира, ни германской организации,
которая два раза бросила вызов всему миру — и оба раза
всему миру справиться с ней было не так просто. Ни
Гегель, ни Бетховен, ни Бебель, ни Оствальд не
помешали ни Бельзену, ни Дахау: при чем тут
царский режим и при чем тут русская отсталость?
Франция Людовика ХУ1 стояла на самом первом месте
в культуре всего человечества, — уто не помешало
ни сентябрьской резне, ни фузиядам, ни нуайадам,
ни даже традиционному походу на Москву. И
“трудящиеся” Франции так же ответственны за. 0,1 %
своих террористов, как и русские трудящиеся за
свой НКВД. И русский народ — за Плеханова и
Ленина, как французский — за Руссо и Робеспьера.
Но Плехановы должны бы отвечать за Лениных, и
Руссо — за. Робеспьеров. Вот именно этого-то они
делать и не хотят.
Русская интеллигенция, сделавшая
русскую революцию, делится, в частности, на два
таких лагеря. Один меньшинство — остался в
России, и или погиб, или молчит. Другой —
большинство — бежал за границу и здесь четверть
века подряд пишет мемуары и объяснения. И так как
русскую революцию сейчас следует признавать
классической, то классической следует признать и
мемуарно-объяснителъную литературу русской
эмиграции. Мемуарная литература убого проста: я.
Иван Иванович, всегда действовал мудро. Но Иван
Петрович, сидевший на один сантиметр правее меня,
— был реакционером и черносотенцем. А Иван
Сидорович, сидевший на один сантиметр левее меня,
был фанатиком и утопистом. Иван Петрович, в
соучастии с Иваном Сидоровичем — вот и погубили
то великое будущее, которое строил я — Иван
Иванович. Совершенно так же пишут и Иваны
Петровичи, и Иваны Сидоровичи. В объяснительной
литературе говорится о “стихии”, о “роке”, о “сатане”, о
наследии проклятого старого режима, который так
катастрофически надул всех этих Ивановичей,
Петровичей и Сидоровичей: оставил им, беднякам,
двести миллионов некультурной массы и двадцать
один миллион квадратных километров территории.
ВСЕ авторы мемуаров и
объяснений единодушны в двух вещах: в оценке
Николая Второго, который зловредно навязал на их
мудрые шеи двести миллионов плебса и Сталина,
который этот плебс использовал. Кроме того за
Николаем Вторым и Сталиным имеется, с чисто
мемуарной точки зрения, то несомненное
преимущество, что ни Николай II, ни Сталин никаких
мемуаров не пишут: первый — потому что погиб,
второй, потому что некогда. Так что возражений ни
с той, ни с другой стороны, нет. Нет возражений и
со стороны русского плебса,. Вот того самого,
который за подвиги ваших властителей дум
заплатил пятьюдесятью миллионами своих жизней и
который усилиями всех их из царской “тюрьмы
народов” переведен на жительство в “сталинский
всенародный дом отдыха”.
Нужно сказать откровенно: все
это глупо до полного неправдоподобия. Глупо до
такой степени, что даже и меня много раз
охватывала некая робость: нет, все-таки, не может
быть. Не может быть, чтобы все наши философы,
историки, экономы, публицисты и прочие оказались
просто дураками и больше ничем. Не может быть,
чтобы за научными почтенными профессорскими,
академическими полными и неполными собраниями
сочинений, мемуаров и разъяснении пряталась бы
самая банальная глупость и самое банальное
невежество. Я даже и сейчас еще не знаю: хватит ли
у меня отчаянности разыграть, так сказать,
всемирно-исторического Иванушку-дурачка и
бесстыдно ляпнуть: наш научный король шляется
вовсе без штанов. Или утверждать, что русский
мастеровой или немецкий сапожник оказались
умнее русского профессора и немецкого гелертера.
Или, что уж окончательно неправдоподобно, что
русский профессор и германский гелертер
оказались невежественнее мастерового и
сапожника, как раз в их, профессора и гелертера,
областях познания. Признаю: все это совершенно
неправдоподобно. Но признайте и вы: точно так же
неправдоподобно и нынешнее положение Европы,
подготовленное русскими профессорами и
немецкими гелертерами. Неправдоподобное
положение, по необходимости, должно иметь
неправдоподобное объяснение ...
Я уже говорил: я совершенно не
знаю германского рабочего. То, что я о нем читал у
профессоров и гелертеров, не имеет никакой
ценности, как ее не имело и все то, что я читал у
русских профессоров о русском пролетарии. Год
перед ссылкой я провел в культурном немецком
обществе и годы ссылки я провел в померанской
деревне. В Берлине я вел беседы с инженерами,
врачами, профессорами — партийными и
беспартийными, и был поражен уровнем их истинно
потрясающего невежества. Герр Люман, обладатель
титула профессора истории, истинно германской,
снежно-белой, окладистой бороды, виллы и винного
погреба, был милейшим и культурнейшим человеком,
но его невежество было потрясающим, как и его
эрудиция... Он, я бы сказал, был набит цитатами с
головы до ног. Он помнил их все наизусть. Его мозг
был забит десятками тысяч никому ненужных
подробностей. Но он не понимал ничего. Ничего, имеющего
значение в человеческой жизни и в человеческой
истории. Попивая вермут и поглаживая свою
классическую бороду, он с сожалением смотрел на
мою жалкую библиотеку, в беспорядке наваленную в
моем рабочем кабинете, и с сознанием
сочувственного превосхоdcтва снабжал меня — по
памяти — цитатами из Гегеля, Моммзена, Трейчке,
Бисмарка, Ницше, Фихте, Виндельбранда и прочих.
Как жаль, что я потерял эти цитаты, как бы мне они
пригодились сейчас. Даже и Достоевского проф.
Люман знал лучше меня. Из всех этих фундаментов
науки, философии, литературы и прочего, с
неотвратимой неизбежностью геологического
процесса, вырастало гордое здание будущей
немецкой победы. Против профессора Люмана. и
всеоружия его научного познания, сидел я,
мозолистый футболист, и пытался доказать мысль,
которая в ее плебейской формулировке могла бы
быть средактирована так: и вы, профессор — дурак,
и ваш Гегель ни на копейку не умнее.
Не знаю, жив ли сейчас милый проф.
Люман, цела ли его вилла и не выпили ли
преdcтавители восточных народностей его
западно-европейский винный погреб. Вероятно,
выпили. Но в те времена сливки германской
интеллигенции были абсолютно убеждены в победе:
вот вам Гегель и Клаузевиц, Моммзен и Рорбах,
Бисмарк и даже, на худой конец, Розенберг — о
Розенберге люди отзывались презрительно: все
таки, — дилетант. И, с другой стороны, вот вам
Достоевский и Чехов, Горький и на худой конец —
русская эмиграция с ее полными собраниями
мемуаров и разъяснении. Должен сознаться, что
цитаты были совершенно неопровержимы. Они
выстраивались истинно железным строем и
прорвать этот строй не было никакой возможности.
Они цеплялись друг за друга, — от Демокрита до
Шпенглера, они были связаны железной
исторической и логической последовательностью,
они не оставляли ни одного незащищенного места и
все они не стоили ни копейки. Но они были
неопровержимы.
Немцы, в среднем, довольно хорошо
знают русскую литературу. Но о Сталинграде ни у
Достоевского, ни у Чехова, ни даже у Гегеля и
Клаузевица не было сказано ничего. Словом, я
терпел “фернихтенде Нидерлаге” в войне цитат.
Потом — глухая померанская
деревушка Альт Драгайм, в пяти верстах от такого
же глухого померанского городишки Темпельбурга.
Я не хочу ничего идеализировать и ничего
очернять: немецкий быт, исконный и кондовый
немецкий быт, сложившийся веками и освященный
традицией — есть вещь истинно отвратительная:
такого отвратительного быта, злобного,
завистливого, грязного — я никогда и нигде не
видал. Этот именно быт объяснил мне исторические
судьбы Германии — от завоевания Рима до потери
Берлина. О таком объяснении проф. Люман, конечно,
и понятия не имел. Но мужики и сапожники, батраки
и торговцы по вечерам, когда стемнеет и не видно, приходили ко мне и,
после всяких вводных предложений о погоде и об
урожае, о том и о сем, неукоснительно
заворачивали беседу к тому одному, что их
интересовало: к войне.
Я не хочу обелять Германию: войну
готовила и войну начала она. Но померанские мужик
и сапожник, батрак и торговец, этой войны не
хотели и этой войны боялись. Ему, Иоганну Мюллеру,
эта война не нужна. У него, Иоганна Мюллера, здесь,
в Померании, есть своя усадьба, своя мастерская,
свой домишко, свой хлеб и свой шнапс — какой черт
донесет его куда-то на Волгу? Правда, до Первой
войны у Германии были ее поволжские колонии
(Мюллер что-то слышал о немецких колонистах у
Саратова), но так как они все равно потеряны, то и
черт с ними — это только какие-то паршивые швабы
шатаются по всему миру, а он, честный пруссак — родился
здесь, здесь и умрет. Конечно, если его, Мюллера
пошлют на войну, он будет воевать — мы солдатский
народ и воевать мы умеем, мы — лучшие солдаты в
мире и наша армия есть лучшая армия в мире. Но на
какого черта нам воевать с Россией? Хватит и, Первой
Мировой войны. Мюллеры смотрели на каргу и
умственно измеряли своими сапогами тысячи верст
от границы до Волги: “ist der Kerl verruckt ?” —
Это относилось к Гитлеру. Что он
— с ума сошел? Две-три-четыре тысячи километров —
мы в жизнь оттуда не выберемся назад. Это
генералам хорошо в авто разъезжать, а попробуйте
пешком! А как вы думаете, придут или не придут
большевики сюда? И, если придут, то что они
сделают со мной, с маленьким человеком? Мюллер
свирепо пыхтел трубкой и уходил в очень мрачном
настроении.
Никаких таких мыслей проф.
Люману и в голову не приходило. По
историко-философским путям, вымощенным
сплошными цитатами, он гладко и уверенно катил к
военному разгрому Германии, как наши профессора
катили к революционному разгрому русского,
народа: такие это были хорошие, научные,
философские неопровержимые цитаты! И русские и
германские профессора блистали своим истинно
потрясающим невежеством: ибо то, что они
знали — цитаты — не имели никакого
жизненного значения. А о всем том, что имело
жизненное значение, какое бы то ни было жизненное
значение, ни русские, ни германские профессора не
имели абсолютно никакого понятия — были
невежественны, как пни.
Что же такое знали: футболисты и
металлисты Солоневичи, сапожники и мужики Мюллеры, и чего не знали
профессора Милюковы и профессора Люманы?
Профессор Люман был, с ног до
головы, набит цитатами — набитый цитатами дурак.
У него были цитаты из Гегеля о подавляющем,
окончательном превосхоdcтве прусской
государственности над всеми иными в мире. У него
были цитаты из Клаузевица, подтверждавшие
окончательное подавляющее превосхоdcтво
прусской стратегии. У него были цитаты из
Моммзена — о славянстве вообще, и из Рорбаха о
России — в частности. У него были цитаты из
Голсуорси о
загнивании английской аристократия и из Чехова о
“липших людях” России. Из Джека Лондона об
английском “дне”, и из Горького — о русском.
Профессор Люман был образованно-невежествениым
человеком, как и проф. Милюков. Я пытался, обхода
цитаты с тылу, указать на тот простой факт, что не
лишние же люди Чехова и босяки Горького
построили Империю от Балтийского моря до Тихого
океана, но и на это у проф. Люмана была
соответствующая цитата: это построил немецкий
правящий слой в России; вот вам, пожалуйста,
де-Валь, Серафим,. Розенберг и прочие. Мое
обходное движение провалилось с позором, даже
самый глубокий тыл профессорских построений был
укреплен непроходимой колючей проволокой цитат.
Я сквозь них пробиться не смог. Русский мужик в 1945
году прошел сквозь них, как сквозь пустое место.
Профессор Люман всю свою жизнь изучал цитаты,
копил цитаты, думал цитатами и промышлял
цитатами: ничего больше у него и за душой не было.
Немецкий мужик никогда и ничего
не слыхал о Гегеле.. В “штубе” у него иногда,
висел портрет Бисмарка, о котором мужик знал
только, что это был “железный канцлер” и вообще
“прахтфоллер керл” — этим исторические
познания немецкого мужика о строителе немецкой
империи ограничивались. Но он, немецкий мужик,
прошел своими собственными подошвами поля
Первой Мировой войны. Он воевал против русского
солдата, который почти без оружия, бился с
истинно звериным упорством. Те тысячи верст,
которые штаб мерил циркулем, а профессора —
цитатами, он, Иоганн Мюллер, месил собственными
пудовыми сапогами. Скудость русской
железнодорожной сети, приводившая в состояние
полной стратегической уверенности германских
профессоров истории и генерального штаба, он,
Иоганн Мюллер, познал с точки зрения собственных
подошв: значит нужно будет месить собственными
сапогами тысячи верст русского бездорожья,
оставаться без хлеба и без подвоза. В годы
оккупация Украины, он, Иоганн Мюллер, познал
первые зачатки страшной народной войны —
дальнего отголоска 1812 года и слабого намека на
народную войну 1941-1944 годов. Это в него, Иоганна
Мюллера, стрелял каждый куст и каждый угол. Это
он, Иоганн Мюллер, сжигал, по приказу начальства,
целые деревни и целые деревни уходили в леса и из
лесов полыхало новое пламя партизанской войны.
Он, Иоганн Мюллер, видал, как начальство грабило
целыми поездами, а ему, Мюллеру, оставались
только объедки. Потом он, Мюллер, разбитый а
окровавленный возвращался домой — в доме было
разорение, инфляция, и черт его знает, что еще.
Это на его усадьбе работали
русские военнопленные Первой Мировой войны и
“остарбейтеры” — Второй. Он, Мюллер, никогда и
ничего не читал о лишних людях Чехова, ни об
Унтерменшах Розенберга, но он видел, что пленные
русские землепашцы такие же, примерно, мужики,
как и он сам. Немного менее культурные, ибо не
умеют обращаться с немецкими
сельскохозяйственными машинами, но значительно
более оборотистые, ибо умеют извернуться и без
них. Менее сильные в арифметике, но более сильные
в кулаке. Люди, которые умеют работать, но которых
нельзя б;,ть, ибо они готовы на убийство и на
расстрел за убийство. Но, если их не бить, то на
них можно оставить дом и коров и даже детей и
пойти в кнайпу или на похороны.
Он знал очень немного вещей —
этот Иоганн Мюллер. Но то, что он знал — было нужным
знанием и было настоящим знанием о настоящих
вещах. Профессор Люман знал безмерно больше, но
все, что он знал, было ненужным знанием о ненужных
вещах. То, что знал Мюллер было правдой — иногда
горькой, грязной и кровавой, иногда трогательной
и дружественной — но только правдой. То, что знал
профессор Люман было наполовину вздором, на
другую половину — враньем. Дата боя у Лейпцига и
цитата из Бисмарка сидели в профессорской памяти
точно и твердо, тут уж можно было положиться даже
и на профессора Люмана. Но и даты, и цитаты не
имели никакого значения — они были ерундой.
Другая.часть цитат была просто враньем, как
“Дольхштосс” 1918 года, как завещание Петра
Первого 1710 года, как большинство статистических
цифр и философских выводов. Проф. Люман знал
вздор. Мужик Мюллер о Лейпцигской битве не знал
ничего, но о Вердене
или Ломже он знал больше, чем знают все
профессора мира вместе взятые: ибо ОН бился в
этих битвах. И психология масс была его
психологией. Он не хотел ни Первой Мировой войны,
ни Второй Мировой войны, но он по собственному
шкурному опыту, знал, что если в России начнется
народная война, то превосхоdcтво германской
железнодорожной сети над русской
железнодорожной сетью утешит только профессора
Люмана. Для него, Мюллера, это превосхоdcтво, по
меньшей мере, не играет никакой роли. А может
сыграть и очень плохую: ибо, если есть в стране
места, от которых до ближайшей железной дороги
сто километров, то это значит только одно: все эти
сто километров будут во власти партизан. А
железнодорожная сеть и без того тонкая, как
паутина, будет взрываться каждый день и па каждом
перегоне. И это он, Иоганн Мюллер, будет лежать
под обломками поезда, с переломанными ребрами и
вывороченными внутренностями и ждать — ждать —
ждать то ли выручки, то ли смерти, — в
партизанской войне в плен, как известно, не берут.
Проф. Люман ничего этого не знал.
Он был, как вьючный осел, тщедушная спина
которого изнемогла под тяжким грузом полных
собраний сочинений и спинной мозг которого высох
от цитат. Проф. Люман был уверен и научен. Но Не
понимал ничего, не понимал даже и того, что он
ведь решительно ничего не понимает. Что он,
все-таки, есть дурак, набитый цитатами, сквозь
броню которых не проникнет ни одна живая,
нормальная человеческая мысль и ни одно живое
человеческое наблюдение.
...Вы берете в руки книгу Люмана,
Алданова, Карлейля или Олара и вы попадаете в
чужую вам власть. Эти люди объясняют вам
прошлое. Убедительность объяснения зависит от их
литературного дарования, от яркости их мыслей и
от ловкости их рук. Чудовищная масса цитат,
накопленная в библиотеках, картотеках и в памяти
может быть стасована так, но может быть стасована
иначе. Статистика может быть сервирована под
одним соусом, но может быть сервирована и под
другим. Я, например, в своей, очень жидкой
картотеке, накопил одиннадцать таблиц
потребления алкоголя в разных странах и, если мне
нужно будет доказать, что Россия была самой
пьяной страной, в мире — я это докажу. Если мне
нужно будет доказать, что Россия была самой
трезвой страной в мире — докажу и это. В первом
случае я возьму потребление алкоголя в
ценностном выражении, во втором — в объемных
градусах спирта. Кроме того, для обоих случаев
есть по несколько таблиц, одинаковой
авторитетности и различных по содержанию. Если
бы моя эрудиция и моя картотека, были бы
посолиднее, я, вероятно, имел бы в своем полном
распоряжении штук тридцать таблиц, и мог бы их
тасовать, как мне заблагорассудится. И Иоганн
Мюллер, и Иван Мельников смотрели бы на мои
таблицы с ощущением полного доверия: помилуй Бог
— ведь это наука, а не гаданье на кофейной гуще.
Ни Иоганну Мюллеру, ни Ивану Мельникову ни разу
не приходила и не могла придти в голову такая
еретическая мысль, что любая цыганка, гадающая в
подворотне на кофейной гуще, дает больший
процент правильных исторических прогнозов, чем
вся сумма наших гуманитарных наук, вместе взятая.
Или иначе, что наши гуманитарные науки дальше
отстоят от научного познания, чем методика
базарной гадалки. Хотя бы уже по одному тому, что
научные прогнозы, с истинно удручающей
последовательностью, оказываются стопроцентным
вздором. Угол промаха оценивается дугой в сто
восемьдесят градусов, то есть, больший угол
промаха невозможен вообще. И никакая цыганка не
может угнаться ни за каким профессором: выстрел в
диаметрально противоположную сторону есть
возможный максимум промаха. А именно, так
стреляет тяжелая артиллерия наших гуманитарных
наук.
|