ИВАН СОЛОНЕВИЧ НАРОДНАЯ МОНАРХИЯ
ДУХ НАРОДА
СОДЕРЖАНИЕ * Без лица * * Бытие и сознание. * * Инстинкт * * Ближайшие параллели * * Схема нашей истории * * Кривое зеркало * * Доминанта * * Доминанта Германии * * Русский сфинкс * * Таинственная душа * * Что есть доминанта * * Русская историография *
ДУХ НАРОДА Свою знаменитую книгу Д. Менделеев назвал “К познанию России”. Эта книга, действительно, много сделала “к познанию России”. Но Россия, в том разрезе, в каком ее рассматривал Д. Менделеев, оказалась только пространством, территорией, страной, в которой некий, нам, в сущности, вовсе неизвестный народ “X” строил, строит и будет строить свое хозяйственное бытие. Вместо русского народа, на той же территории мог оказаться всякий другой народ, — выводы Д. Менделеева были бы приложимы и к нему. Приблизительно на той же точке зрения стоят и иные исследователи русских судеб. Сократовский рецепт “познай самого себя” выполняется так, как если бы мы в целях самопознания стали бы изучать: квартиру, в которой судьбе было угодно разместить нас на постоянное жительство, соседей, которыми судьбе было угодно нас снабдить, окружавший ландшафт, систему отопления и дыры в крыше. Жилец этой квартиры, с его талантами и темпераментом, привычками и формой носа, как-то остался вне внимания исследователей. Им, собственно, должна была заниматься история. Вот, история и повествует нам о прошлом и квартиры и жильца: какие там были пожары, как туда врывались воры, какие семейные дрязги происходили под крышей нашего “места развития” и как, в сущности, мало понятным путем стены этой квартиры раздвинулись на одну шестую часть земной суши. Молчаливо предполагается, что сам жилец тут не при чем. Были такие-то и такие-то географические, климатические, экономические и прочие явления, обстоятельства и даже законы — и вот автоматически создали Империю Российскую. А жилец? Жилец тут не при чем. История страны должна была бы быть биографией народа. Историки в общем и пытаются быть биографами. История Аппенинского полуострова — страны, которая раньше была населена римлянами и теперь населена итальянцами, делится на биографию двух народов: одного, который создал Римскую Империю и другого, который Римской Империи не создал. Людей интересует не страна, а народ. Не столько география, сколько биография. Но биографии народов у нас, в сущности, нет. Если вы возьмете в руки любую биографию любого великого человека, то вы сразу найдете в ней попытки установить определяющую черту характера этого человека: его “доминанту”, как это назвал бы я. Мальчишка Ломоносов, с его знаменитыми тремя копейками в кармане и с его жаждой науки; Эдисон, с его типографией в вагоне железной дороги; Пушкин, с его царскосельскими стихами; Наполеон — в военном училище; Ленин — в гимназии или Бисмарк в своем Шенхаузене — у всех них с самого юного возраста, четко и ясно проступает доминанта их характера, то, что впоследствии определит их судьбы, то, что как-то отличает их от других людей; от их сверстников, однокашников и даже братьев. Никто и никогда не пытался установить “закон”, по которому Ломоносов стал ученым, Эдисон — изобретателем, Пушкин — поэтом и прочее, — но всякий историк норовит установить закономерность, следуя которой народ послушно шествует по путям, предсказанным Спенсером, Кантом, Гегелем, Киплингом, Марксом, Рорбахом, Лениным, Розенбергом и еще несколькими сотнями философов, историков, геополитиков, пророков и прочих светочей человечества. На путях всех этих шествий происходит целый ряд неприятностей. Во-первых — светочей развелось до очевидности слишком много. Во-вторых, те пути, которые они нам освещают — ведут в диаметрально противоположные стороны. В-третьих, все законы, которые они для нас открыли, — полностью исключают друг друга. В-четвертых, — в силу всего этого, вместо дальнейшего продвижения по путям прогресса и прочего, мы погружаемся во все больший кабак. Древний Рим создал империю, которая в смысле организации человеческого общежития, стояла выше сегодняшней Европы настолько, насколько современная Европа стоит выше Рима в техническом отношении. Самолетов у Рима не было — но были и водопроводы, и всеобщее обязательное обучение, многое такое, чего нет и сейчас. “Науки” в Риме не было. Место сегодняшних светочей человечества там занимали авгуры. Они гадали по внутренностям жертвенных животных и результаты своих научных исследований сообщали массе в качестве того, что мы сейчас назвали бы “научной неизбежностью”. Авгуры имели перед философами, политико-эко-номами, геополитиками, историками и прочими то подавляющее преимущество, что они сговаривались заранее, вероятно, не без учета всей политической обстановки данного момента. И не без предварительных совещаний с деловыми людьми тогдашнего Рима. Авгуры не запирались в кабинетах и библиотеках, не питались цитатами и не говорили о “законе”. Они, кроме того, были умными людьми. В результате всего этого римская масса получала один единственный, простой и ясный рецепт. Она в него верила. Он спаивал ее единством цели и воли. Вековая практика показала, что — в противоположность нынешним светочам — глупых рецептов авгуры не давали. Если бы они давали глупые рецепты, то Римская Империя не создалась бы. Или, иначе, — если бы нынешние светочи давали бы неглупые рецепты, то мы с вами не сидели бы там, где мы имеем удовольствие сидеть в результате философского прогресса последних столетий. Рим времен его роста и расцвета вообще не имел истории прошлого, но он имел историю будущего: в “Сивиллиных Книгах”, хранившихся в храме Юпитера была изложена вся будущая история Рима. Книги эти хранили, читали и толковали те же авгуры. В общем эти книги были неизмеримо разумнее нынешней науки: они хоть что-то — но все-таки предсказывали. Потом они погибли при пожаре, и Рим остался без истории своего будущего. Историки его прошлого помогли ему очень мало. Сейчас авгуров у нас нет. Или — что еще хуже — их стало слишком много. Они путаются друг у друга под ногами, обзывают друг друга всякими нехорошими словами и вместо честного вранья о кишках жертвенного барана, занимаются выискиванием “законов”. Законов этих нет. Или, если они и существуют, то ни мы, ни тем более светочи, не имеем о них ни малейшего представления. Есть некие коллекции отсебятин, имеющих в виду партийные интересы и формулированных в полных собраниях сочинений Канта, Гегеля, Маркса, Ленина, Розенберга и прочих. Есть перечисление исторических фактов, собранных в полных сочинениях Олара, Моммзена, Карлайля, Ключевского, Платонова или Покровского, — фактов подобранных и подогнанных под определенную философски партийную программу и долженствующих иллюстрировать железные законы марксизма или расизма, гегелианства или кантианства, идеализма или материализма. Сейчас, сидя в нашем сегодняшнем положении, мы обязаны констатировать тот прискорбный факт, что бараньи кишки были и умнее и научнее марксистской “прибавочной стоимости”, гегелианского “мирового духа”, розенберговской высшей расы и сталинской генеральной линии. Я не хочу этим сказать, что бараньи кишки были потрясающе гениальны. Но они были умнее всех генеральных линий, философий и систем современности: на них, на бараньих кишках — хоть что-нибудь все-таки было построено... Итак: историки ищут законы, и выискав законы, подыскивают факты, которые должны соответствовать законам. И замалчивают те факты, которые в данный вариант законов не влезает никак. Никто не пытался объяснить жизненный путь Ломоносова или Эдисона законами, заложенными в архангельской тайге или в товарном вагоне. Но всякий историк пытается втиснуть жизненный путь русского народа в свой собственный уголовный кодекс. Из этого научного законодательства не выходит ничего. Но пропадает и то, что все-таки можно было бы уловить: — соборная, коллективная, живая личность народа, определяющие черты его характера, основные свойства его “я”, отличающие его от всех его соседей. И его судьбы, отличные от судеб всех его соседей. В результате всего этого мы остаемся и без “закономерности общественных явлений” и без неповторимости личной биографии. Остаются: произвольные коллекции фактов, подобранных на основании произвольных отсебятин. И все это оказывается гораздо глупее и неизмеримо хуже и бараньих кишек и сивиллиных книг. Иначе — опять-таки — мы с вами после трех тысяч лет “европейской культуры”, не сидели бы в нашем нынешнем положении. Римские авгуры, по всей вероятности, были полуграмотными людьми. Но они жили в среде очень разумного, политически одаренного народа, были, конечно, в курсе всех событий данной эпохи и не были обременены никакими теориями. Их точки зрения были примитивно правильны — примитивны, но правильны. Философия Гегеля представляет собою мировой рекорд сложности и запутанности — и мы присутствуем при полном провале двух ее вариантов: немецко-российского и советско-марксистского. В Берлине вместо “мирового духа” засел маршал Соколовский, а в Москве, вместо диалектического рая, сидит ЧК. Я предпочитаю бараньи кишки. Мое основное, самое основное положение сводится к тому, что никаких общественных наук у нас нет. То, что мы привыкли называть общественными, гуманитарными, социальными науками есть вздор. Или, как по поводу советских настроений писал подсоветс кий поэт Заболотский: Только вымысел, мечтание, И, в результате этих трепетаний, — Все смешалось в общем танце Летим тоже и мы. * * * Мое утверждение о вздорности общественных наук вообще и истории в частности, не грешит, конечно, нехваткой смелости. Фактические доказательства этому утверждению можно найти в нашем всеобщем полете во все концы. Есть и некоторые “документальные улики”. Один из наших крупнейших историков, специалист по истории Западной Европы, автор учебников, трудов и прочего — профессор Виппер как-то раз признался, что никаких методов исследования национальной жизни у историков нет. “Мы ведь никто и никогда не занимались исследованием относящихся сюда вопросов, у нас нет описания национальной жизни, национального творчества, у нас нет материала для сравнений, и заключений. Наши диалектические, платоновские и другие методы, которыми мы до сих пор орудовали — богословская схоластика и больше ничего”. (Проф. Виппер: “Круговорот Истории”, Москва-Берлин, 1923, стр. 75) В другом месте той же книги, на стр. 60, короче и резче сказано то же самое: “У нас по вопросу о жизни наций ничего не сделано, я бы сказал, ничего не начато”. Можно было бы предположить, что это пессимистическое признание вырвалось у проф. Виппера более или менее случайно, в минуты горького похмелья, пришедшего на смену тому революционному пиру богов, который историческая наука — в общем строе остальных общественных наук, готовила нам и себе лет этак сто подряд. Можно было бы предположить, что на основах вот этакой “богословской схоластики” проф. Виппер хоть пророчествовать перестанет — никто за язык его не тянул. Но наш ученый остается верен своим схоластическим привычкам — и пророчествует. Вот его пророчество: “Новый взрыв империализма невозможен. Немыслимо вновь провести мобилизацию вроде 1914-1915 годов. Вероятно, всеобщую воинскую повинность прийдется отменить. Служить в качестве повинности не захотят не только рабочие, но и остальные классы.” (Там же, стр. 60). Так пророчествует профессор, написавший “к познанию Европы” десятки томов. Совершенно так же пророчествовали десятки профессоров, написавших сотни томов “к познанию России”: Милюков и Покровский, Новгородцев и Бердяев — имя же им почти легион (о Менделееве я здесь не говорю). Совершенно ясно: в общественно-исторической жизни и Европы и России все эти люди не понимали, выражаясь строго научно, — ни уха, ни рыла. По всем этим вопросам у них действительно ничего не сделано и даже “ничего не начато”, и единственный метод, находящийся в их распоряжении, это “богословская схоластика и больше ничего”. Если вы хотите прочесть что бы то разумное и о России и о Европе, вы должны обратиться к людям любой иной профессии. Химик Менделеев, математик Шпенглер, писатель Л.Толстой, поэт М.Лермонтов, путаный человек В.Розанов, начальник охранного отделения Дурново, миллионер барон Врангель (отец быв. Главнокомандующего Белой Армией), м-р Буллит (быв. Американский посол в Москве) и всякие такие люди, более или менее случайно взявшиеся за общественно-исторические темы, пишут умные вещи о прошлом и дают более или менее правильные прогнозы будущего. Разница между профессорами общественных наук и всеми этими случайно пишущими людьми заключается в том, что профессора знают только теории и только цитаты. Остальные люди знают действительность и знают жизнь. Два миллионера — один русский и друтой американский — Врангель и Буллит, — написали о русском народе книги, которые более умны, чем вся наша гуманитарно-общественно-социальная литература вместе взятая. Мои высказывания о гуманитарных науках звучат, я понимаю, совершеннейшей ересью. Эти высказывания, однако, достаточно убедительно иллюстрируются всем ходом современного исторического развития. Есть и еще некоторые доказательства. Доктор Гьяль-мар Шахт, бывший председатель Рейхсбанка, финансовый маг и кудесник Германии, недавно выпустил книгу: “Mehr Kapital, mehr Arbeit, mehr Geld”. Книга издана на ротаторе: после оправдания Г. Шахта союзным судом, его судили и травили его же соотечественники. И, несмотря на весь финансовый гений д-ра Шахта, — его семья голодала в буквальном смысле этого слова и питалась подачками соседей. Так вот, книга д-ра Шахта посвящена, в сущности, доказательству того тезиса, что никакие политико-экономические теории, ни в коем случае, не должны применяться ни к какой стране: ни к чему, кроме разорения, они не приведут. Нужно знание живой хозяйственной жизни и нужно чутье — Finqerspitzengefuhl... Г. Шахт не только знал хозяйственную жизнь своей страны, но и организовал ее. * * * Историю нашей страны и нашего народа мы изучали с точки зрения “богословских схоластик” — целой коллекции всех мыслимых разновидностей философий современности. Каждая философия и каждая схоластика стремились придать себе приличный вид “науки”. Из этого не вышло ничего. Каждая из этих разновидностей пыталась установить некие общие законы исторического развития — общие и для Патагонии и для России — из этого тоже не вышло ничего. “Науки” как обобщения всемирно-исторического опыта не оказалось. Но не оказалось и индивидуального, неповторимого в истории мироздания, ЛИЦА русского народа, архитектора и строителя русской государственности. Государственность автоматически оказалась оторванной от народа — так, как если бы из-за какой-то таинственной засады эта государственность прыгнула на шею народа и оседлала его на одиннадцать веков. Так, как будто бы цари, полководцы, патриархи, — варяги, немцы, татары, — монгольские, византийские и европейские влияния, — климатические, географические и экономические условия, — а никак не русский народ — в беспримерно трагических внешних условиях построил беспримерную по своей прочности и оригинальности государственную конструкцию. Так, как если бы русский народ был только материалом для стройки, а никак не строителем. Так, как будто русский народ — только пустое место, вокруг которого вращаются: цари, варяги, влияния и условия. Народ остался без ЛИЦА. Без характера и без воли: бессильная щепка в водовороте явлений, событий, влияний и условий. Слепое и тупое оружие в руках гениев, царей, полководцев и вообще деятелей. И сырье для схоластических упражнений гуманитарной профессуры. Эти схоластические упражнения, которыми промышляли все университетские кафедры мира, были плохи и сами по себе: они привели к чрезвычайному снижению умственного уровня Европы. Призраки науки оперировали призраками явлений, давали призраки знаний и указывали на призраки путей. Но когда вся сумма схоластических наук о призраках перешла в область реальной человеческой жизни, — произошли катастрофы. Франция, опираясь на призрак “общественного Договора” Руссо, и Германия, поддерживаемая призрачным “Мировым Духом” Гегеля, положили начало “Гибели Европы”. Философия французских энциклопедистов, как и философия всей немецкой профессуры привели к катастрофам 1814 и 1945 года. Нам, русским, в смысле схоластики особенно повезло. Та сумма схоластики, которую мы кощунственно называем наукой гуманитарной, общественной, социальной, но все таки “наукой”, родилась у нас в пору отделения нашего правящего слоя от народной массы, — в те десятилетия, когда русское дворянство, завоевав себе монополию на государственную службу, на образование и на рабовладение, — перестало не только говорить, но даже и думать по-русски. Профессор Ключевский скорбно издевается над российским дворянином, который ни одного русского явления не мог назвать соответствующим ему словом — и в голове которого образовался “круг понятий, не соответствующий ни иностранной, ни русской действительности” — то есть никакой действительности в мире. Позже я попытаюсь доказать, что и сам Ключевский действовал по заветам своего же дворянина. История Западной Европы принципиально не похожа на историю России. В этой истории был ряд явлений, каких у нас или не было вовсе или которые появились, так сказать, в эмбриональном виде — и исчезли. История Европы разыгрывалась на территории, которая — исторически так еще недавно — была объединена и организована Римской Империей. Бессильная мечта об этой империи маячила в завоеваниях Карла великого, Габсбургов, Ватикана, Наполеона и Гитлера — сегодня она опять подымается в виде проекта “Соединенных Штатов Европы”. Наталкиваясь на специфическую для Европы узость интересов, патриотизмов, карьеризмов и прочего — эта мечта неизменно тонула в крови. Та психология, которая руководится принципом “человек человеку — волк” и которая создала европейский феодализм, поставила на пути всяческого объединения совершенно непреодолимые препятствия — как во времена Карла Великого, так и во времена Гитлера. Каждое слагаемое проектируемого единства ставило выше всего свои интересы и каждый объединитель — тоже свои: 1200 лет тому назад Карл Великий точно так же резал саксов, как Гитлер поляков, и грабил Бургун дию так же, как Гитлер грабил Норвегию. Территория Европы от Вислы до Гибралтара пропитана ненавистью, как губка. Это было тысячу лет тому назад и это никак не улучшилось после Второй мировой войны. На территории Западной Европы разыгрались великие драмы инквизиции и религиозных войн, борьбы протестантизма с католичеством, стройки империй, которые жили десятки — редко сотни — лет, которые были основаны на том же грабеже и которые лопались, как мыльные пузыри: испанская, португальская, французская, германская — и теперь английская. В первой рукописи этой книги — в начале сороковых годов, — я пророчествовал о распаде британской империи — сейчас и пророчествовать не стоит. Лопнула Наполеоновская Империя, и ее республиканский, — четвертый — вариант — тоже доживает свои последние годы. Европейские “империи” — кончились. Может быть бронированный кнут и валютный пряник Северо-Американских Соединенных Штатов создадут Западно-Европейские Соединенные Штаты. Но, может быть, не создадут даже и они. Российская государственность выросла на почве, не обремененной никакими мечтами. Она развивалась органически. Она не знала ни инквизиции, ни религиозных войн. Наш “раскол” был только очень слабым повторением борьбы протестантизма с католичеством, и то, что допустила “Никоновская церковь” по адресу староверия, не может идти ни в какое сравнение с варфоломеевской ночью или с подвигами испанцев в Нидерландах. И, самое важное, — Россия — до Петра Первого — не знала крепостного права. Внешняя история России есть процесс непрерывного расширения — от сказочных времен Олега, до каторжных дней Сталина. Был короткий промежуток распада — приведший к татарской неволе, но и при царях и без царей, при революциях и без революций, страна оставалась единой. Был найден детски простой секрет сожительства полутораста народов и племен под единой государственной крышей, был найден — после Петра утерянный, — секрет социальной справедливости. Но и он был утерян только верхами народа. Сейчас, как это было в 1814 году, — с очень серьезной поправкой на русскую революцию Великая Восточная Империя нависает над несколькими десятками раздробленных феодов гибнущей Европы. Исторические пути были разными. Но разною была и историческая терминология. Сейчас мы можем сказать, что государственное строительство Европы — несмотря на все ее технические достижения, было неудачным строительством. И мы можем сказать, что государственное строительство России, несмотря на сегодняшнюю революцию, было удачным строительством. Наша гуманитарная наука должна была бы изучать европейскую историю с целью показать нам: как именно не надо строить государственность. И русскую — или римскую или британскую историю — с целью показать, как надо строить государственность. Но наша гуманитарная наука с упорством истинного маньяка все пыталась пихнуть нас на европейские пути. Наша схоластика питалась европейскими терминами, которые у себя дома обозначали неизвестно что. Наши ученые точно следовали примеру ключевского дворянина, и в их умах и сочинениях фигурировали термины, которые не “соответствовали ни европейским, ни русским явлениям”, то есть которые не соответствовали ничему в реальном мире — которые были хуже, чем просто вздором: они были призрачными верстовыми столбами, которые бесы схоластики понаты кали на всех наших путях: “Вот, верстою небывалой По этим “верстам небывалым” пошли “Бесы” Достоевского. И пришли бесы Сталина. Верстовые столбы, и путеводные звезды, и всякое там прочее, вели нас в яму. В каковой яме мы и сидим сейчас. Этой ямой мы обязаны, если не исключительно, то преимущественно всей сумме наших общественных наук. Та методика общественных наук, которая родилась на Западе, была и там “богословской схоластикой и больше ничем”. Она выработала ряд понятий и терминов, в сущности мало отвечавших и Европейской действительности. Наши историки и прочие кое-как, с грехом пополам, перевели все это на русский язык — и получились совершеннейшие сапоги всмятку. Русскую кое-как читающую публику столетия подряд натаскивали на ненависть к явлениям, которых у нас вовсе не было, и к борьбе за идеалы, с которыми нам вовсе нечего было делать. Был издан ряд “путеводителей в невыразимо прекрасное будущее”, в котором всякий реальный ухаб был прикрыт идеалом и всякий призрачный идеал был объявлен путеводной звездой. Одними и теми же словами были названы совершенно различные явления. Было названо “прогрессом” то, что на практике было совершеннейшей реакцией, — например, реформы Петра, и было названо “реакцией” то, что гарантировало нам реальный прогресс — например, монархия. Была “научно” установлена полная несовместимость “монархии” с “самоуправлением”, “абсолютизма” с “политической активностью масс”, “самодержавия” со “свободой” религии, с демократией и прочее и прочее — до бесконечности полных собраний сочинений. Говоря несколько схематично, русскую научно почитывавшую публику науськивали на “врагов народа” — которые на практике были его единственными друзьями, и волокли на приветственные манифестации по адресу друзей, которые оказались работниками ВЧК — ОГПУ — НКВД. А также и работниками Гестапо. Русская гуманитарная наука оказалась аптекой, где все наклейки были перепутаны. И наши ученые аптекари снабжали нас микстурами, в которых, вместо аспирина оказался стрихнин. Термин есть этикетка над явлением. Если этикетки перепутаны — то путаница в понимании является совершеннейшей неизбежностью. Русская “наука” брала очень неясные европейские этикетки, безграмотно переводила на смесь французского с нижегородским — и получался “круг понятий, не соответствовавших ни иностранной, ни русской действительности” — не соответствовавших, следовательно, никакой действительности в мире, круг болотных огоньков, зовущих нас в трясину. Истинно потрясающие пророчества русских ученых отчасти объясняются полной путаницей их “научных понятий”. Отчасти объясняются и другим: хроническим расстройством умственной деятельности, возникшем в результате векового питания плохо пережеванными цитатами. В их, этих ученых, распоряжении была только схоластика и — больше ничего. Были только переводы с иностранного — и больше ничего. Был круг понятий, не соответствующий никакой действительности в мире — и был ряд пророчеств, которые теперь звучат, как издевательство. Эти люди никогда ничего не понимали, не понимают сейчас и никогда ничего понимать не будут. Но именно они учили нас. И призывали, и науськивали, и разъясняли, и пророчествовали. Современная Западная Европа родилась в результате разгрома германскими ордами Римской Империи. Именно германцы образовали ее правящий слой, и именно они создали феодализм — такое же типичное явление для немцев, как касты для Индии. Здесь веками и веками шла борьба против всех, и эта борьба создала ряд типично европейских явлений: абсолютизм, феодализм, клерикализм, империализм и прочее. Русская наука, старательно и натужно списывая с западно-европейских шпаргалок, доказывала нам, что по всеобщим законам всемирно исторического развития мы, — с запозданием, правда, но только повторяем западно-европейские пути, и что перед нами, как перед испанцами, французами или немцами, стоят решительно те же задачи: борьба с абсолютизмом, империализмом, клерикализмом, феодализмом — во имя демократизма, атеизма, марксизма и социализма. Сейчас ясно: пути были не одними и теми же. Но при малейшей затрате умственной добросовестности это должно было бы быть ясно и раньше. Я приведу несколько примеров. Римский империализм завоевал мир, довольно основательно грабил его, — но в общем создавал лучшие условия жизни, чем они были до римского владычества. Римская Империя продержалась века — говоря приблизительно, — лет четыреста. Испания тоже строила свою империю, — но в ее пределах занималась почти только грабежом. Испанская Империя продержалась очень короткое время. Англия строила свою империю не на грабеже, но она строила ее на эксплуатации — временами, впрочем, принимавшей формы истинного грабежа — так, как Англия обращалась с Ирландией — Россия не обращалась ни с какими самоедами. Английская Империя продержалась, в общем, лет двести. Из германских империй и Первой, и Второй, и Третьей не вышло вообще ничего. Русская империя как единое великое и многонациональное государство существует больше тысячи лет — и даже и сейчас не проявляет никаких признаков государственного распада. Английская система имперской стройки была наилучшей системой — после русской. Однако ирландцы были ограблены до нитки: землю отобрали английские лорды, промышленность душили английские фабриканты, страна поднимала голодные бунты, и эти бунты топились в крови. Россия завоевала Кавказ. Не следует представлять этого завоевания в качестве идиллии: борьба с воинственными горскими племенами была упорной и тяжелой. Но ничья земля не была отобрана, на бакинской нефти делали деньги “туземцы” — Манташевы и Ли-анозновы, “туземец” Лорис-Меликов стал русским премьер-министром, кавказские князья шли в гвардию, и даже товарища Сталина никто всерьез не попрекал его грузинским акцентом. Плоды этого империализма Лермонтов, один из его бойцов, сформулировал так: ...И Грузия “Русский империализм” наделал достаточное количество ошибок. Но общий стиль, средняя линия, правило, заключалось в том, что человек, включенный в общую государственность, получал все права этой государственности. Министры поляки (Чарторыйский), министры армяне (Лорис-Меликов), министры немцы (Бунге) — в Англии невозможны никак. О министре индусе в Англии и говорить нечего. В Англии было много свобод, но только для англичан. В России их было меньше, — но они были для всех. Узбек имел все права, какие имел великоросс, и если башкирское кочевое хозяйство было сжато русским земледельческим, то это был не национальный, а экономический вопрос: кочевое хозяйство есть роскошь, которая сейчас не по карману никому. Но, повторяю, Англия создала наиболее совершенный, после Русского, тип мировой империи. Англия эксплуатировала Индию. Однако эта эксплуатация обошлась индусам безмерно дешевле, чем им стоила и, вероятно, еще будет стоить, их независимость, основанная на базе трех тысяч каст. На наших глазах Германия сделала истинно отчаянную попытку восстановить никогда не существовавшую империю Карла Великого. И сейчас же эта, еще не реализованная империя, была поделена на народы разных сортов, причем первый сорт сразу взялся за грабеж всех остальных. Третья Империя прожила двенадцать лет. Так развивались два разных явления, названных одним и тем же термином. История средневековой Европы пронизана борьбой светской и духовной власти. В этой борьбе духовенству удавалось достигать очень крупных побед. Целые страны попадали под контроль католического духовенства — и задачи религии очень быстро сменялись профессиональными интересами клира. Клир был правящим слоем. Клир сменял королей и даже императоров, командовал армиями и вел войны, истреблял еретиков, объедал целые нации и давил собою все. Борьба против клерикализма была неизбежной — ее поднял Лютер. Но наш сельский попик, нищий, босой, пашущий свою собственную землю, — он никогда никаким клерикалом не был. Русская Церковь никогда не простирала руки к государственной власти, не вела и не провоцировала никаких религиозных войн и единственная попытка (в Новгороде) завести сожжение еретиков, была сразу же проклята именно Церковью. Европейский абсолютизм возник, как завоевание. Европейские короли были только “первыми среди равных”, только наиболее удачливыми из феодальных владык, и перед европейской монархией никогда не ставилось никаких моральных целей. Европейский король был ставленником правящего слоя. Он, в общем, был действительно орудием угнетения низов. Русская монархия исторически возникла в результате восстания низов против боярства и — пока она существовала, — она всегда стояла на защите именно низов. Русское крестьянство попало под крепостной гнет в период отсутствия монархии, — когда цари истреблялись и страной распоряжалась дворянская гвардия. Русская монархия была только одним из результатов попытки построения государства не на юридических, не на экономических, а на чисто моральных основах — с европейской монархией ее объединяет только общность внешней формы. Но обе они названы одним и тем же именем. У нас не было феодализма — кроме, может быть, короткой эпохи перед и в начале татарского нашествия. У нас была, а после 1861 года снова стала возрождаться, демократия неизмеримо высшего стиля чем англо-саксонская, равенство духовно равных людей, без оглядки на их титул, карманы, национальности и религии. Нас звали к борьбе с дворянством, которое было разгромлено постепенно реформами Николая I, Александра II, Александра III и Николая II, — с дворянством, которое и без нас доживало свои последние дни — и нам систематически закрывали глаза на русских бесштанников и немецких философов, которые обрадовали нас и чекой и гестапой. Нас звали к борьбе с русским “империализмом” — в пользу германского и японского, к борьбе с клерикализмом, которая привела к воинствующим безбожникам, к борьбе с русским самодержавием, на место которого стал Сталинский азиатский деспотизм, на борьбу с остатками “феодализма”, которая закончилась обращением в рабство двухсотмиллионных народных масс. Нас учили оплевывать все свое и нас учили лизать все пятки всех европ — “стран святых чудес”. Из этих стран на нас перли: польская шляхта, шведское дворянство, французские якобинцы, немецкие расисты — приперло и дворянское крепостное право и советское. А что припрет еще? Какие еще отрепья и лохмотья подберут наши ученые старьевщики в мусорных кучах окончательно разлагающегося полуострова? Какие новые “измы” предложат они нам, наследникам одиннадцативековой стройки? Какие очередные “теории науки” возникнут в их катаральных мозгах и какие очередные пророчества утонут в очередной луже? Мы этого еще не знаем. Всякая великая история идет своими путями и всякий великий язык отражает действительность этой истории, а не какой-нибудь другой. И всякий перевод будет по меньшей мере неточным переводом. Об абсолютизме, феодализме и прочем я уже говорил. Можно бы найти и оправдания для переводчиков: термины не ясные, явления сложные и прочее. Но даже и в простых терминах получается путаница. Весь европейский социализм пронизан ненавистью к крестьянству — и наш тоже. Маркс поносил крестьянство самыми нехорошими словами — идиотизм, кретинизм, варварство и прочее. Этот набор научных терминов унаследовали и наши социалисты. Но, так как в крестьянской стране революция без помощи крестьянства оказалась предприятием почти невозможным, то была придумана наживка и для крестьянства: передел земли. Только потом оказалось, что делить, собственно, нечего. И только потом социалисты показали крестьянству настоящую научную кузькину мать. Но это случилось позже. Ненависть социалистов к крестьянству я в основном объясняю ненавистью недоноска к нормальному здоровому человеку. Но об этом я пишу в другой книге. Весь наш современный русский социализм списан, в сущности, с немецкого — в основе его лежит философия Гегеля, экономика Маркса и Энгельса, стратегия Клаузевица и тысячи цитат тысячи других философов, ученых, публицистов и прочее. От них же взят и термин “крестьянин”, — по-немецки “бау эр”. Русский крестьянин и немецкий бауэр, конечно, похожи друг на друга: оба пашут, оба живут в деревне, оба являются землеробами. Но есть и разница. Немецкий бауэр — это недоделанный помещик. У него, в среднем, 30-60 десятин, лучшей, чем в России — земли, не знающей засух. У него просторный каменный дом — четыре-пять комнат, у него батраки, у него есть даже и фамильные гербы, имеющие многовековую давность. Исторически это было достигнуто путем выживания всех малоземельных крестьян в эмиграцию: на Волгу, В САСШ, в Чили или на Балканы. Немецкий бауэр живет гордо и замкнуто, хищно и скучно. Он не накормит голодного и не протянет милостыни “несчастненькому”. Я видел сцены, которые трудно забывать: летом 1945 года солдаты разгромленной армии Третьей Германской империи расходились кто куда. Разбитые, оборванные, голодные, но все-таки очень хорошие солдаты когда-то очень сильной армии и для немцев все-таки своей армии. Еще за год до разгрома, еще вполне уверенные в победе, немцы считали свою армию цветом своего народа, своей национальной гордостью, своей опорой и надеждой. В мае 1945 года, эта армия разбегалась, бросая оружие и свое обмундирование, скрываясь по лесам и спасаясь, хотя бы от плена. Это была очень хорошая армия: в течение целого ряда лет она, как никак, вела борьбу против всего мира. Теперь она оказалась разгромленной. С наступлением ночи переодетые в первые попавшиеся лохмотья остатки армии вылезали из своих убежищ и начинали побираться по деревням. Немецкий крестьянин в это время был более сыт, чем в мирные годы: города кормились в основном “аннексиями и контрибуциями”, деньги не стоили ничего, товаров не было — и бауэр ел вовсю. Но своему разбитому солдату он не давал ничего. У меня нет никаких оснований питать какие бы то ни было симпатии к германской армии, но я видел сцены, на которые даже и мне было тяжело и противно смотреть. В сибирских деревнях существовал обычай: за околицей деревни люди клали хлеб и прочее для беглецов с каторги: “хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой”, как поется в известной сибирской песне. В немецкой литературе мне приходилось встречать искреннее возмущение этой “гнилой сентиментальностью”. Там, в России, кормили преступников, — здесь, в Германии, не давали куска хлеба героям. Бауэр и крестьянин — два совершенно различных экономических и психологических явления. Бауэр экономически — это то, что у нас в старое время называли “однодворец”, мелкий помещик. Он не ищет никакой “Божьей правды”. Он совершенно безрелигиозен. Он, по существу, антисоциален, как асоциальна и его имперская стройка. В немецких деревнях не купаются в прудах и реках, не поют, не водят хороводов, и “добрососедскими отношениями” не интересуются никак. Каждый двор — это маленький феодальный замок, отгороженный от всего остального. И владельцем этого замка является пфеннинг — беспощадный, всесильный, всепоглощающий пфеннинг. Немецкий бауэр его имеет — в большом количестве. Немецкий пролетариат тоже его имеет, но в меньшем количестве. Немецкая зависть пролетария к собственнику определила собою отношение социализма к крестьянству. Это отношение было переведено на русский язык — и под руководством социалистического пролетариата России русское трудовое крестьянство было загнано на каторжные работы колхозов. * * * Так взошли на Русской земле семена европейской схоластики, бесплодные даже и на своей собственной. Венцом многовековой усидчивости европейских чревовещателей явился марксизм — мертвая схема, которой сейчас приносится в жертву десятки миллионов живых жизней. В марксизме постепенно исчезло все живое, органическое, настоящее. Исчезли живые нации — на их место стал интернационал, исчезли живые люди, на их место стали производители и потребители. Исчезла живая история — на ее место стали пресловутые производственные отношения. Исчезла, собственно, и человеческая душа: бытие определяет сознание. Почему, собственно, пролетарское мировое сознание угнездилось именно на базе русского крестьянского бытия — осталось невыясненным до сих пор. Почему пролетарская революция возникла там, где пролетариата было меньше всего, и почему провалились все пророчества Маркса о революции в Англии и во Франции, почему самые индустриальные страны мира — Англия и САСШ, говоря практически, не имеют вовсе никаких коммунистов, почему так и не состоялась мировая революция, почему мир стоит перед диктатурой буржуазии — на этот раз американской, и почему нищета, голод, грязь и террор составили государственную монополию социалистического рая СССР, а не капиталистического ада Америки? И, наконец, почему социалистов Европы кормят капиталисты Америки? На все эти вопросы “наука” нам не отвечает и ответить не может, не идя на свое кастовое самоубийство. Русская “наука” не может ответить нам на вопросы о судьбах нашей страны вообще, и о приходе революции — в частности. Ибо — ответить, это значит признаться в том, что она, “наука”, нам врала сознательно, намеренно и систематически. Еще больше, чем западно-европейская наука врала в Западной Европе. * * * Наш правящий и образованный слой, при Петре Первом оторвавшись от народа, через сто лет такого отрыва окончательно потерял способность понимать что бы то ни было в России. И не приобрел особенно много способностей понимать что бы то ни было в Европе. И как только монархия кое-как восстановилась и первый законный русский царь — Павел Первый — попытался поставить задачу борьбы с крепостным правом, русский правящий слой раскололся на две части: революцию и бюрократию. На дворянина с бомбой и дворянина с розгой. Чем дальше шел процесс освобождения страны, тем эти два лагеря действовали все с большей и большей свирепостью: дворянство, вооруженное розгой, тянуло страну назад к дворянскому крепостному праву; дворянство, вооруженное бомбой, толкало страну вперед — к советскому крепостному праву. Дворянство розги опиралось на немецких управляющих, дворянство бомбы — на немецких гегелей. Было забыто все: и национальное лицо, и национальные пути, и национальные интересы. Интеллигенция, которая перед самой революцией совпадала с дворянством, и которая целиком приняла обе части его наследства — бобчински ми и добчинскими, “петушком-петушком”, бегая вприпрыжку за каждой иностранной хлестаковщиной, пока не прибежала в братские объятия ВЧК-ОГПУ-НКВД. Нужно сознаться: это были вполне заслуженные объятия за столетнее блудословие. Интеллигенция — от латинского слова intelle gere — понимать — должна была бы быть слоем людей, профессионально обязанных хоть что-нибудь. Но вместо какого бы то ни было понимания, в ее уме свирепствовал кабак непрерывно меняющихся мод. Вольтерианство и гегелианство, Шеллинг и Кант, Ницше и Маркс, эротика и народовольчество, порнография и богоискательство — все это выло, прыгало, кривлялось на всех перекрестках русской интеллигентской действительности. Не было не только своего русского, но не было ничего и своего личного. Не было, конечно, и ничего национального. Третий Интернационал явился поэтому естественным и законным наследником потери национальной личности, как и философия материализма — таким же наследником потери личности вообще. В силу всего этого, мы, нынешнее поколение России, не знаем в сущности решительно ничего нужного. Мы потеряли свои пути и не нашли никаких чужих. Мы потеряли даже и часть своего языка, и объясняемся переводами с французского на нижегородский — переводами, которые и в оригиналах обозначают неизвестно что. Мы заблудились в трех пошехонских соснах и разбиваем свои головы о каждую из них. Нас, — поколение за поколением — “науки” снабжали фальшивым определением фактов, фальшивым освещением фактов и фальшивым подбором этих фактов. Всякая партийно-философская шпаргалка преподносилась нам в виде науки — в виде твердого научного знания. И наши головы переполнены вздором, ни к какой действительности не имеющим никакого отношения. Переобучение русской интеллигенции надо бы начать с самого простого обезвздоривания. Первые и самые важные шаги в этом направлении сделала Чрезвычайка. Но и этого все-таки недостаточно: удар дубиной по черепу может иногда иметь отрезвляющее значение, но не следует преувеличивать его культурно- просветительную роль. Нас много лет подряд бьют по черепу. Мы чувствуем: это очень больно. Но мы не знаем, откуда обрушились на нас эти удары. И — еще менее — как с ними покончить. Профессор Виппер не совсем прав: современные гуманитарные науки — это не только “богословская схоластика и больше ничего” — это нечто гораздо худшее: это есть обман. Это есть целая коллекция обманных путевых сигналов, манящих нас в братские могилы голода и расстрелов, тифов и войн, внутреннего разорения и внешнего разгрома. “Наука” Дидро, Руссо, Д'Аламбера и прочих — уже закончила свой цикл: был голод, был террор, были войны и был внешний разгром Франции в 1814, в 1871, в 1940 годах. Наука Гегеля, Моммзена, Ницше и Розенберга тоже закончила свой цикл: был террор, были войны, был голод и был разгром 1918 и 1945 годов. Наука Чернышевских, Лавровых, Михайловских, Милюковых и Лениных всего цикла еще не прошла: есть голод, есть террор, были войны — и внутренние и внешние, но разгром еще придет: неизбежный и неотвратимый, — еще одна плата за философское словоблудие двухсот лет, за болотные огоньки, зажженные нашими властителями дум над самыми гнилыми местами реального исторического болота. Мы находимся в более трагическом положении, чем были наши предки времен татарской орды. Там, по крайней мере, все было ясно, как все или почти все было ясно и в годы немецкой орды: пришли чужеземцы нас резать — мы должны вырезать их. Сейчас — ничего не ясно. Где друг и где враг, где трясина и где кочка, как дошли мы до жизни такой и как нам из нее выкарабкаться с наименьшими потерями русских жизней и русского достояния? Без потерь мы все равно не выберемся никак. Всякий человек России — в том числе даже и те коммунисты, у которых еще остались мозги и еще осталась совесть — не могут не понимать: из счастливой, веселой, зажиточной и прочей жизни — не вышло ни черта. И не видно конца: ни пятилеткам голода, ни планам террора, ни рабству, ни развалу. Даже и партийные вожди ни на один день своей жизни не гарантированы от пули в затылок. Даже и великая народная победа над Германией, освободив русский народ от террора немецкой Чрезвычайки, не освободила его от террора своей собственной. Даже и немецкий грабеж русских полей оказался легче советского. Даже такие нищие страны, как Эстония или Польша, оказались богаче и сытее родины мировой революции — в этом русские Иваны смогли убедиться собственными глазами. Но никто из них и понятия не имеет — как это мы, житница Европы, докатились до жизни такой, почему мы, когда-то православный, дружественный народ, народ “Богоносец”, стали предметом всемирного отвращения и ужаса. Почему никто не бежал из армий капиталистических стран — а миллионы рабочих и крестьян бежали из социалистической? Почему пять миллионов русских пленных только насилием были возвращены на свою родину? И, наконец, самое важное, — где же наш настоящий путь? * * * Победоносная философская система, угнездившаяся в России, сделала то же самое, что соответственные системы сделали во Франции и в Германии: отрезала “железным занавесом” свою страну и, в числе всяких иных монополий, установила свою собственную монополию вранья. Сквозь этот занавес не проникает никакое чужое вранье. Но не проникает и никакая правда. Врут агитпропы, врут отделы информации и пропаганды, врут газеты, врет литература — скрываются факты. Люди, не зная фактов, не могут иметь никакого представления о фактическом положении дел в мире и на родине. Врет статистика и врет “наука” — люди получают информацию, о которой с уверенностью можно сказать только одно: даже и статистика есть вранье. В 1937 году Советы произвели всенародную перепись — результаты ее опубликованы не были, а организаторы ее были расстреляны. Кто может поверить цифрам, опубликованным после расстрелов, и кто может сказать — какое количество людей осталось все-таки в живых после двадцати лет социалистического опыта? История русской общественной мысли — на своей родине померла совсем. Жалеть об этом не стоит: туда ей и дорога: она потонула в той кровавой яме, в какую толкнула нас всех. Но — истинно Божиим попущением — часть гигантов русской общественной мысли, властителей русских интеллигентских дум, пожирателей иностранных философских цитат — ухитрилась все-таки сбежать за границу. Наивные люди — и я в свое время был в их числе, — могли бы предположить, что гиганты мысли, кое-как омыв разбитые свои лбы, постараются кое-как вправить вывихнутые свои мозги. И что они, специалисты и профессора, философы и историки, деятели и политики, сообразят все-таки: так как же все это случилось, и как великая и бескровная, которую они же готовили сто лет подряд, оказалась и мелкой и кровавой, мстительной и злобной, голодной и вшивой. И дадут нам всем профессионально добросовестный совет: как, по крайней мере, не влипнуть в такую же дыру и еще раз. Но ничего этого не случилось. Духовные отцы революции, сбежав в эмиграцию, пишут мемуары. Каждый Иванов Седьмой доказывает черным по белому, что все предыдущие Ивановы, от Первого до Шестого включительно, были дураками и прохвостами, и только один он, Иванов Седьмой, был умником. И что, если бы революция послушалась именно его, Иванова Седьмого, и остановилась бы на ступеньке Номер Семь, заранее указанной им, Ивановым Седьмым, то все было бы вполне благополучно. Но все испортили остальные Ивановы и остальные ступеньки. Выдумать что-нибудь глупее было бы затруднительно. Но и эти Ивановы меняют свои философии и свои порядковые номера. Приведу именно классический пример. Профессор Бердяев начал свою общественную карьеру проповедью марксизма и революции. Потом он — еще в 1910 году — “сменил вехи” и стал чем-то вроде буржуазного либерала. Потом он сбежал за границу и стал там “черной сотней”. Потом из “черной сотни” перешел в богоискательство. Потом из богоискательства — перекочевал на сталинский патриотизм. Я не знаю, куда успеет он перекочевать завтра и об какую ступеньку он ахнется своей убеленною хроническим катаром головой. Трагедия заключается в том, что все эти бердяевы, многоликие и многотомные, только повторяют свои старые, привычные пути: накидываются на любую цитату, лишь бы она была новой, или казалась новой, глотают ее не пережевывая и извергают непереваренной, остаются вечно голодными и со всех ног скачут по философским пастбищам Европы, подбирая каждый репейник и кувыркаясь через каждый ухаб. Совершенно ясно: бердяевы никогда и ничего не понимали, ибо всегда их вчерашнее понимание на завтра оказывалось вздором даже и для них самих. А завтрашнее окажется вздором послезавтра. Совершенно ясно, что ни вчера, ни сегодня у всех них не было за душой ни копейки своего, личного, органического, крепкого: все это были дыры в пустоту, кое-как заткнутые пестрыми тряпками из первой попавшейся сорной кучи. Они, правда, хитренькие: они зовут людей возвращаться в СССР — но сами туда не едут. И из всех политических течений современности они избирают то, какое в данный момент платит максимальные гонорары. Так действовала и старая русская интеллигенция вообще: была, конечно, великомученицей, но получала самые крупные гонорары во всем тогдашнем мире. Призывала к жертвам, но отдавала в жертву молодежь, “безусых энтузиастов”. Безусые энтузиасты в 1905 году шли на виселицу, а в 1945 — на возвращение в СССР — что тоже самое. На этой молодежи властители дум — делали деньги в 1905 году — и делали в 1945, правда, в 1945 гораздо меньше, чем в 1905. Эта интеллигенция — книжная, философствующая и блудли вая, слава Богу, почти истреблена. Но, к сожалению, истреблена не вся. Она отравляла наше сознание сто лет подряд, продолжает отравлять и сейчас. Она ничего не понимала сто лет назад, ничего не понимает и сейчас. Она есть исторический результат полного разрыва между образованным слоем нации и народной массой. И полной потери какого бы то ни было исторического чутья. Она, эта интеллигенция, почти истреблена. Но “дело ее еще живо”, как принято говорить в таких исторических случаях: гной ее мышления еще будет отравлять мозги и будущих поколений. И ее конвульсивные прыжки от Маркса к Христу и от Христа снова к Сталину — будут еще вызывать подражание в тех юных профессорах, которые идут на смену повешенным и повесившимся. Сифилис заразителен. Но точно также была заразительна пляска Святого Витта: начинает дергаться одна истеричка и за ней дергаются тысячи. Начинает “менять вехи” один Бердяй Булгакович, за ним извиваются и остальные. Со всем этим мы покончим очень еще не скоро. Ибо, если ничему не научила даже и Чрезвычайка, то что еще может научить людей, вся духовная мощь которых сконцентрирована в их органах усидчивости? * * * Эта книга посвящена познанию русского народа и его трагической судьбы. Ни один из выживших народов мира такой трагической судьбы не имел. Россия только-только начала строить свою Киевскую Русь — и влипла в татарское рабство. Сбросив его, Россия только-только начала строить свою московскую демократию — и влипла в петровское крепостное рабство. Сбросив его, только-только начала восстанавливать свою национальную культуру, свою, на этот раз не очень национальную, демократию и влипла в советское рабство. По нашей земле проходили величайшие нашествия мировой истории: татарские, польские, французские и два немецких. До разгрома татарских орд — нас в среднем жгли до тла по разу лет в двадцать-тридцать. Потом по разу, лет в пятьдесят-сто: два нашествия немцев в начале XX века, одно французское в начале XIX, одно шведское в начале XVIII, одно польское в начале XVII — не считая таких “мелочей”, как Крымская и Японская война. Мы создали самую крупную государственность мировой истории, и мы сейчас являемся самым бедным народом в мире: беднее нас на всей земле нет никого, даже эскимосы на Аляске и готтентоты Южной Африки живут лучше, чем живем мы: они не голодают и их не расстреливают. У них есть их собственное жилье и над ними стоит суд, без которого нельзя посадить ни на один день никакого бушмена. У нас нет ни жилья, ни суда. У очень многих из нас нет даже и родины. В мире есть люди умные и есть люди глупые. Дурак, попадая в дурацкое положение, будет винить всех, кроме себя: все виноваты, все подвели, обманули, ограбили, изнасиловали. Это будет дурацкой реакцией на дурацкое положение: ибо всех изменить нельзя. Но можно постараться учесть всех и в следующий раз постараться в дурацкое положение не попадать. Бердяй разных разновидностей ищут разных объяснений — кроме, разумеется, самих себя. В зависимости от высоты гонораров, ищут вину: в евреях, в немцах, в некультурности масс, в наследии проклятого царского режима, в изуверстве большевиков, в таинственной славянской душе, в еще более таинственной исторической стихии и, наконец, даже и в Диаволе — в самом настоящем, всамде лишнем Диаволе — хотя и без рожек и хвоста, но в Диаволе. И советская власть так и именуется “сатанинской властью” — именуется теми людьми, которые еще лет тридцать-сорок тому назад визжали от восторга при каждом наступательном шаге великой и бескровной. Семьсот лет тому назад, под татарскими ордами — было тяжело, но было ясно: нужно бить татар. Как — это уже другой вопрос, вопрос тактики. Сейчас не ясно и это: нужно ли бить большевиков, и нужно ли бить их всех. Есть ведь и в компартии люди, попавшие, как кур во щи. Есть ведь и в советских завоеваниях и оккупа-циях какие-то русские интересы. Война с татарами и немцами была войной одного фронта: всякий татарин и всякий немец были врагами. Здесь война прорезывает почти каждую семью. Путается все. Все запутано в прошлом, все перепутано в настоящем и ничто не ясно в будущем: так что же мы должны делать после большевиков? Восстанавливать монархию Николая Второго или Алексея Михайловича? Республику по новгородскому или по керенскому образцу? Какой-нибудь вариант советской власти по бухаринскому или по солидаристскому рецепту? Или, совсем просто протянуть свои окостенелые руки к каким-то новым варягам: земля наша велика и обильна, а мозгов у ней нет, прийдите уж как-нибудь княжить нами? Не то — снова вернутся бердяи и снова все начнется сначала. И снова вам, буржуям, придется давать милостыню нам, пролетариям — как давала АРА в 1921-22 и УНРРА в 1945-46 годах. Ведь — давала же. Интересно было бы, кстати, выяснить — дали ли бы сытые пролетарии хоть кусок хлеба голодающим буржуям, если бы каким-то чудом голод был в буржуазных странах, а сытость в социалистических? Думаю, не дали бы ни куска. И самое большее, на что можно было бы рассчитывать, это на кусок свинца... * * * Итак: была у нас “теория науки”. Были “властители дум”. Была родина. Все это исчезло. Но остались старые привычки мышления, приведшие нас в дыру, старые термины, ничего не обозначающие, старое вранье, въевшееся в сознание каждого из нас и—в полных и неполных собраниях сочинений, — остались коллекции разрозненных фактов, в каждом сочинении стасованных на потребу данной политической программы, освещенных ярким светом самой современной философии — разной для каждой программы, и над коммунистическими подвалами от Риги до Владивостока протянулся завершительный лозунг всего этого: “бытие определяет сознание”. БЫТИЕ И СОЗНАНИЕ Эта книга посвящена познанию русского народа. Познание всякой личности — индивидуальной или коллективной, предполагает прежде всего существование этой личности — иначе и познавать нечего. Предполагает существование некоего духовного “я”, отличающего каждую данную личность от каждой другой. Это внутреннее “я” дается рождением — и о его происхождении мы не знаем ничего: амеба родится амебой, бушмен — бушменом и немец — немцем. Амеба, правда, осталась неизменной в течение миллионов лет; бушмен не меняется в течение тысяч; немцы, попадая в другую среду, обстановку и традицию, меняются через одно поколение. Но немцы в массе, — тоже не меняются. В XX веке они действуют точно так же, как действовали в VI. О внутреннем “я” каждого человека мы кое-что можем узнать из его поступков — только по его внешним проявлениям. Единственное, что мы можем проследить с большей или меньшей достоверностью — это реакция данной личности на окружающую действительность. Мы не можем сказать: почему юный Михаил Ломоносов, вместо того, чтобы мирно ловить рыбу на Северной Двине, пошел в Москву учиться. Мы не знаем, почему Эдисону захотелось изобретать или Пушкину писать стихи. В жизни почти каждого человека есть определяющая его “доминанта”, господствующая черта ума, характера, воли и Бог знает чего еще. Материализм говорит: бытие определяет сознание, то есть данная среда — физическая и общественная — формирует из сырой глины небытия данную человеческую личность, с ее капиталистически хищным носом или с ее социалистической святостью души. Эта точка зрения почти целиком совпадает с философским детерминизмом, который принципиально отвергает свободу воли, ибо воля, как и все в мире, подчинена железному закону причинности. Вопросы о свободе или несвободе воли, о причине всех причин, о курице и яйце, принадлежат, я боюсь, к числу тех вопросов, для решения которых емкость нашей черепной коробки явственно недостаточна. Мы не можем представить себе: ни конца, ни бесконечности. Профессор Эйнштейн утверждал, что его теорию относительности более или менее понимает только десяток самых крупных математиков современности, — остальные не понимают вообще ничего. Вся сумма современных наук, имеющих дело с человеческой психикой, понимает в ней никак не больше, чем пять тысяч лет тому назад понимала Библия: по крайней мере ничего более умного с тех пор не написано. Величайшие умы современности, на основе самой современной теории наук, давали нам всем самые научные предсказания самого ближайшего будущего, и на другой же день все эти предсказания проваливались самым скандальным образом. Но есть, конечно, философские утверждения, которые провалиться не могут — ибо они не весят ничего: воздушные замки. Куда может провалиться воздушный замок? Или как можно решить проблему курицы и яйца? Христианство — в его православном варианте — исходит из принципа свободы человеческой воли. Жизнь решает вопрос в православном смысле: семья и государственность, воспитание и право, мораль и быт — все основано на аксиоме о свободе человеческой воли. Православная точка зрения на этот вопрос точно также недоказуема, как недоказуемы и аксиомы Эвклида. Но, может быть, можно доказать, так сказать, внефилософским путем? Вот, на основании эвклидовых аксиом построен мост. И по этому мосту проходят тысячетонные поезда. Мост, может быть, и несовершенен, но он стоит. Есть и неэвклидовские геометрии — геометрия Лобачевского и Римана. Эти геометрии отвергают недоказуемую аксиому о параллельных линиях. Но никто еще не пытался построить мост на основе геометрии Лобачевского или Римана. Спор о свободе или несвободе воли — это чистокровная схоластика, совершенно такая же, как средневековые споры о том, сколько чертей может уместиться на острие иглы, или что будет содержаться в кишечнике людей после их воскрешения в раю. Такого рода споры в свое время велись совершенно всерьез. Когда я перелистываю философскую литературу современности, мне так и мерещится статистика чертей, уместившихся в кишечниках пролетариев, воскресающих для социалистического рая. В математике у нас есть аксиомы Эвклида: ничего более умного пока еще никто не выдумал. В общественной жизни у нас есть аксиомы десяти заповедей: более умного тоже еще никто не выдумал ничего. Никакой дурак не станет строить мост по Лобачевскому, но все философы предлагают нам перестраивать нашу жизнь по: Руссо, Гегелю, Марксу, Толстому. Все поезда, пущенные по этим мостам, проваливаются в кровавую пропасть. Царская Россия и буржуазная Америка строили свои дома на основе геометрии десяти заповедей. Эти дома не были райским житьем — но они стояли. Франция Робеспьера, Россия Ленина и Германия Гитлера пытались построить без десяти заповедей: на основах самых современных научных теорий Руссо, Маркса и Гегеля. Все это провалилось. И эвклидовские и Лобачевские аксиомы недоказуемы и потому неопровержимы. Теории Руссо, Гегеля и Маркса так же трудно опровергнуть, как и доказать, если идти путями философии, схоластики и вообще “теории”. Как трудно доказать или опровергнуть — десять заповедей, свободу воли или “дух и материю”. Но все это оказывается до нелепости просто, если вы вникните во всякую философию, всякую схоластику и всякую теорию — и если вы вооружитесь просто здравым смыслом — простым презренным здравым смыслом профанов, средних людей, нормальных людей, мозги которых не заморочены никакой философией в мире. О французской революции написано, говорят, двести тысяч томов. Прочесть их все не может никто. Если бы вы смогли прочесть только двадцать тысяч — то и это было бы ни к чему: вы обогатили бы ваш ум двадцатью тысячами различных точек зрения. Но если вы отбросите все эти двадцать тысяч и возьметесь за самые очевидные факты, то вы увидите, что в результате революции Франция, занимавшая раньше первое место в мире по богатству, культуре, политической мощи и прочему, скатываясь с одной революционной ступеньки на другую, докатилась сейчас до положения страны третьего сорта, и ее население с двадцати процентов всего населения Европы сошло до восьми процентов. Страна вырождается экономически, политически, и даже физически. Какие-то двести тысяч томов будут написаны о германской революции. Какие-то сотни тысяч — о русской. Никто их прочесть не сможет. Но и без всех них совершенно ясно: царская Россия раем, конечно, не была, но она не была и каторгой. Социалистическая революция обещала рай и устроила хуже, чем каторгу, — на каторге людей по крайней мере кормили. И не расстреливали без суда. Примерно так же—с точки зрения банального здравого смысла — можно решить и вопрос о “бытии и сознании”. Если бы мы, например, говорили о некоем сообществе телеграфных столбов, то мы должны были бы прийти к философскому заключению, что их бытие или небытие к их сознанию не имеет ровно никакого отношения. Но нас интересует сообщество людей, а у людей — сознание решает все. Человек, как полноценная человеческая личность, существует лишь постольку, поскольку существует его сознание. Сумасшедший, пьяный, горячечный, ребенок не являются полноценными людьми, ибо их сознание нарушено, ущемлено или недоразвито. Калека без рук и без ног, но с ненарушенным сознанием является юридически полноправной и полноценной человеческой личностью, как и всякий, имеющий полную коллекцию своих конечностей. Человек, потерявший свое сознание навсегда, — становится просто-напросто покойником. Бытие человека определяется его сознанием. Нет сознания — нет и человека. Неполное сознание — неполный и человек. Кончено сознание — кончен и человек. Бытие человека определяется только его сознанием и больше ничем. Жизненный путь человека определяется тем, что именно есть в сознании этого человека: его характер, воля, знания, способности, таланты и прочее. Михаиле Ломоносов стал Ломоносовым вовсе не потому, что он родился в Холмогорах, как Ульянов стал Лениным не потому, что он родился в Симбирске, семинарское образование товарища Сталина не имело никакого отношения к его революционной карьере, как аристократическое происхождение князей Кропоткиных не имело никакого отношения к тому, что Кропоткин стал лидером мирового анархизма. Если вы просто оглянетесь вокруг вас самих, то вы, без всяких теорий и философий, увидите, что судьбы у людей определяются их сознанием. Есть люди уживчивые и неуживчивые, работящие и лодыри, способные и бездарные, есть энергичные и вялые, есть умелые и неумелые, есть люди, у которых все “спорится” и есть люди, у которых все “из рук валится”. Все это вместе взятое, в конце концов, определяет судьбу человека в семье, в окружении, в обществе, на работе и даже в человечестве. Основную массу населения всякой современной страны составляет средние рабочие и крестьяне — квалифицированные рабочие и хозяйственные крестьяне, люди со средними способностями и прочим. Над ними идет слой работников умственного труда, под ними — слой неквалифицированных рабочих и бесхозяйственных крестьян. Еще ниже, или — вернее — как-то в стороне, имеется прослойка неудачников всех классов и всех профессий, вот тех, которые в первую голову прут во всякую революцию: пропившиеся помещики, разорившиеся лавочники, неудачные адвокаты, спившиеся рабочие. Именно тот слой людей, которые делают революцию: неудачники, недоноски и отбросы. С точки зрения материализма вообще, а марксизма — в частности, не понятна ни разница в судьбах отдельных людей, ни разница в судьбах отдельных народов. В самом деле: почему все князья Кропоткины были как князья — служили, получали чины и прочее — два брата, Александр и Петр Александровичи, пошли в революцию: первый застрелился в ссылке, второй стал отцом русского анархизма. Почему графы Толстые были как графы, служили, получали чины и числились в рядах крайних реакционеров, — а Лев Толстой начал проповедовать свой псевдохристианский анархизм? Почему сверстники Михайло Ломоносова так до конца дней своих ловили и возили рыбу, не стремясь ни к каким наукам и академиям? Почему из миллионов людей один рождается гением, несколько — талантами, большинство — среднеразумными людьми и какое-то меньшинство — неудачниками, несмышленышами, лодырями или идиотами? И почему — у разных народов эти проценты распределены столь неравномерно? Ничего этого мы не знаем. И, если и узнаем, то, вероятно, очень нескоро. Всякая же “наука”, приноровленная для нищих мозгами людей, должна дать, — хоть глупый, но зато окончательный ответ. Материализм его и дает: глупо, но просто. Тот факт, что этот ответ находится в самом зияющем противоречии с самыми общедоступными и общеизвестными фактами — никакой роли не играет: простецы фактов не знают и ими не интересуются. Но они есть “рынок”. “Рынок” предъявляет массовый спрос на дешевую идеологию. И материализм в его копеечных брошюрах дает простецам конечную уверенность в том, что кроме там некоторых технических деталей — вот, вроде проблемы разложения атома, никаких тайн в мире нет, что все дешево, просто и вполне общедоступно, что “бытие определяет сознание”, или, как еще определеннее выражался Бюх нер, — “человек есть то, что он ест”. Исследуйте его пищу и вы найдете ответ на вопрос о его дарованиях. В переводе на язык истории это означает: определите климат страны, ее ресурсы, ее торговые пути и прочее — и вы получите ответ на вопрос о ее успехах или неуспехах... Торговая Италия эпохи Возрождения торговала, примерно, так же, как сегодняшняя Англия — но она дала миру ряд первоклассных художественных гениев, — Англия не дала ни одного. За исключением литературы, у Англии никакого искусства нет: нет ни скульптуры, ни живописи, ни музыки. Но, подвизаясь на поприще торговли и искусств, Италия проявила совершенно потрясающую государственную бездарность: веками и веками она жила под чужим игом, на ее земле разыгралась комедия “Священной Римской Империи Германской Нации”, ее освободили из-под австрийского ига чужие штыки (Наполеон Третий), и, быть может, позднейшая история Италии объясняет все это чрезвычайно простым способом: итальянцы — трусы. И первая и вторая Абиссинские войны, и Первая и Вторая мировые войны показали с полной очевидностью: итальянцы не любят стрельбы, она действует на их артистические нервы. Страна с сорока пятью миллионами населения, с крупной промышленностью, в том числе и военной, с первоклассной (технически) авиацией и подводным флотом... И — что? Когда девять германских парашютистов спустились спасать арестованного королем Муссолини от нескольких сот карабинеров, карабинеры только и нашли в себе мужества, что орать: “не стреляйте, не стреляйте!” Муссолини был освобожден без единого выстрела: трагический утопист, пытавшийся сегодняшних паяцев и актеров превратить во вчерашних римлян и воинов. Но современная история дает нам еще более яркие примеры. В нашу эпоху, в наших экономических, климатических, культурных и прочих условиях живут два народа: цыгане и евреи. Цыгане проходят сквозь нас, как привидение сквозь стену: они кочуют то на возах в России, то на лодках — в Норвегии, то на Фордах — в Америке, и ни наша культура, ни наша государственность, ни наши деньги, ни наш капитализм, ни наш социализм не интересуют их ни в какой степени — им плевать. Они кочуют, колдуют, ворожат и мастерят — но прежде всего кочуют: им, видите ли, так нравится. Чем же это объяснить? Материальными условиями их бытия? Или духовными условиями их сознания? Той “прибавочной ценностью”, из-за дележа которой так свирепо дерутся капиталисты и социалисты всех стран — цыган не интересуется никак: что-то спер, поел, и — езжай дальше. Текущие счета в капиталистических и социалистических банках — созданы не для них. Примерно так же проходит через нашу эпоху и нашу культуру еврейство — сохраняя те же навыки и ту же форму носа, которые записаны и зарисованы в египетских иероглифах. Они не смешиваются с народами, среди которых живут уже столетиями и тысячелетиями, и считают себя, — даже самые коммунистические из них, — носителями иудейской религиозной идеи: построения окончательного царства Божия на земле. За все столетия своего рассеяния, несмотря на все притеснения со стороны народов-хозяев, они ни разу не сделали даже и попытки организовать собственную государственность. За те столетия и тысячелетия, в течение которых сотни народов смешались с другими сотнями народов, создали новые расы, например, русскую и англосаксонскую, евреи остались в стороне и во внутренней изоляции. Почему? Почему мусульманская культура арабов дала ряд выдающихся ученых и философов? Почему Оттоманская Империя в века своего величайшего военного и экономического могущества не дала ровным счетом ничего? Почему такими неудачными оказались все попытки германизма построить империю? И почему Россия — при всей ее технической отсталости и “географической обездоленности” построила величайшую в истории мира государственность? Обо всем этом мы не знаем ровным счетом ничего. И этот ответ будет честным ответом. Все остальное будет спекуляцией на науке, на научности, на массе простецов, жаждущих хотя бы копеечной, но окончательной истины. ИНСТИНКТ Но если мы знаем почему, то — на вопрос как мы можем дать более или менее точный ответ. Если бы мы спросили двенадцатилетнего Ломоносова, Эдисона и Репина — почему они стремятся к науке, технике и живописи, то ни один из этих мальчиков никакого вразумительного ответа не дал бы. Едва ли он смог бы дать этот ответ и в более поздние годы: гений человека, как и гений народа, рождается из неизвестных нам источников — как родилась гениальность древней Эллады или бездарность современной Греции. Но, проследив биографию отдельного человека или историю отдельного народа, мы можем установить некоторую сумму постоянно действующих качеств: доминанту отдельной личности; характер личности индивидуальной и дух личности коллективной. И я буду утверждать, что основным слагаемым этой доминанты является инстинкт, — и у человека и у народа. Мы, в сущности, все воспитаны на философии французских и немецких сеятелей разумного, доброго, вечного — на энциклопедистах конца XVIII века и на натурфилософах середины XIX, говоря суммарно, на Дидеротах и Бюхнерах. Это, к сожалению, даром не проходит. И от наследия материалистической и рационалистической философии не так легко отделаться даже в нашу эпоху, столь бурно пожинающую плоды, посеянные этими сеятелями. Рационалистические сеятели сконструировали некий рассудочный мир, на современной вершине которого торчит Чрезвычайка, расстрелами планирующая рационально устроенную человеческую жизнь. Было сконструировано и чисто рассудочное понятие механической справедливости, распространяющееся на всю двуногую вселенную: этакая всемирная уравниловка, по карточкам распределяющая всяческие моральные и материальные блага. Необычайная сложность человеческого мира была сплющена до толщины листа газетной бумаги, на одной стороне которого значится: “время есть деньги”, а на другой “Бытие определяет сознание”. Не нужно большой проницательности, чтобы уловить родственность этих двух лозунгов: капиталистического и коммунистического. Оба они утверждают приоритет материальных ценностей — ни слова не говоря о том, так для чего же эти ценности нужны? И какими мотивами руководствуется человек, создавая и накопляя эти ценности? Только голодом? Это будет правильно для мира животных, но ведь животные никаких ценностей не накапливают и время на деньги не меряют. Продовольственных ценностей не накапливают и дикари — они копят украшения. И чем больше человеческая жизнь подымается от готтентотского уровня до современности, тем меньшее и меньшее значение приобретает удовлетворение материальных нужд. Является ли радио удовлетворением материальной нужды? А книги, картины, цветы, вино, мундир военного, ряса священника или смокинг штатского? Человек каменного века удовлетворял свои потребности никак не хуже, чем наши современники: он жрал сырое мясо — не по карточкам, и одевался в звериные шкуры, которые добывал тоже без очередей. Были, правда, тигры — не бронированные, а обыкновенные. Намного лучше ли нынешние бронированные? Пророки распределения материальных ценностей довели нас до того, что и распределять ничего не осталось, а организация механической справедливости привела к такому размножению всяческих чрезвычаек, что мир пещерных людей и пещерных тигров может нам показаться раем благоустроения и безопасности, — об атомной бомбе я уж не говорю... Предположение, что человек работает, страдает, борется, добивается и прочее только во имя “материальных ценностей” — есть глупое предположение. Культурный мир начала XX столетия был сыт вполне, это не избавило его ни от войн, ни от революций. Человек, выйдя за пределы биологического голодания, когда действительно забота о пище заслоняет все остальное — начинает работать для того, чтобы быть сытее, сильнее, умнее, красивее остальных людей — и это и есть главный мотив человеческой деятельности. Если бы все молодые люди, ныне прыгающие в длину и в вышину, с разбега и даже без оного, каким-то чудесным образом пришли к одинаковому и обязательному для всех рекорду — атлетика перестала бы существовать. Юноша, занимающийся легкой атлетикой, тренируется вовсе не для того, чтобы просто хорошо прыгать, а для того, чтобы прыгать лучше остальных, а, по возможности, и лучше всех остальных в мире. Барон Ротшильд или мистер Морган нагромождают новые миллиарды на кучу старых вовсе не потому, что Ротшильдам, Морганам и прочим не хватает жиров, штанов, витаминов или жилья: они тоже ставят рекорд. Товарищ Сталин вырезал Бухариных и Тухачевских вовсе не потому, что они угрожали сумме материальных благ, нужных сталинскому материальному бытию, а потому, что мировой рекорд гениальности Сталин хотел оставить за собой. НЕ из-за материальных благ Толстой писал свою “Войну и мир” и не из-за материальных благ русские революционеры шли на виселицу и на каторгу. Человек хочет быть сильнее, умнее, красивее ближнего своего. Или, по крайней мере, — казаться сильнее, умнее и красивее. Если бы этого не было — прекратился бы всякий прогресс не только в мире человека, но и в мире животных. Борьба за самку, дающая перевес не только сильнейшему, но и красивейшему (брачное оперение у птиц) неустранимым биологическим путем перешла и в человеческое общество, конечно, в неизмеримо более сложном виде, чем она действует в животном мире. Материалистическое мировоззрение проворонило эту борьбу начисто. Оно проворонило половой инстинкт во всех его видах. Оно изобразило человека бесполым существом, все потребности которого принципиально ограничены материальными благами и все заботы — приобретением, и еще более, распределением этих материальных благ. Юноша и девушка, целующиеся при свете луны или без света луны, вовсе не собираются поставлять будущему человечеству будущих пролетариев или будущей родине будущих солдат. Они действуют под влиянием того же инстинкта, которые заставляет кету подыматься к верховьям Амура и там гибнуть, отдавая свою жизнь продолжению рыбьего рода. Нося, рожая и воспитывая ребенка, мать вовсе не задается вопросом о будущих наследниках и собственниках родительского имущества. Кстати, наибольшее количество детей имеют те слои населения, которые никому никакого наследства оставить не могут, ибо и сами ничего не имеют — беднейшие слои страны. Люди строят семью, повинуясь древнейшему и могущественнейшему из инстинктов. Но точно таким же образом, чисто инстинктивно, люди строят свое государство. Если у человека не работает, или работает плохо, половой инстинкт, он ни при каких условиях семьи не создаст. Если половой инстинкт находится в порядке, то семья будет создана даже в самых невероятных условиях, как она была восстановлена в поистине невероятных условиях советской жизни. Если у народа не действует государственный инстинкт, то ни при каких географических, климатических и прочих условиях, этот народ государства не создаст. Если народ обладает государственным инстинктом, то государство будет создано вопреки географии, вопреки климату и, если хотите, то даже и вопреки истории. Так было создано русское государство. Эллинские философы вели друг с другом бесконечные дискуссии и строили свои философские системы, вовсе не имея в виду утверждать в будущих веках славу эллинского гения и снабжать гимназистов XX века материалами для школьной логики. Римский мужик, завоевавший сначала Лациум, потом Италию, потом Галлию, понятия не имел о том, что он строит будущую мировую Империю Рима. Русские землепроходцы и английские торговцы, пробравшиеся к Берингову проливу или к Новой Зеландии, совершенно не имели в виду стройки Российской или Великобританской Империи: обе эти империи явились автоматически результатом многовековой работы миллионов людей, имен которых мы не узнаем никогда. Рассудочные попытки, не имевшие опоры в народном инстинкте, провалились и теперь проваливаются с совершенно исключительной последовательностью. В результате французских энциклопедистов, Франция, вместо того, чтобы освободить от тиранов все человечество, разгромила собственную Империю и привела “тиранов” в Париж, где “тираны” и продиктовали потомкам Дидерота и Руссо свою державную волю. Германская философия до точки, до мельчайших подробностей разработала теорию государства и власти, теорию “воли к власти” и права на власть, и результатом этого был первый Версальский мир, который был очень плох и другой Версальский мир, который оказался намного хуже первого. Вопросу о философии, о социализме и о практических результатах и той и другого, я посвятил отдельную книгу*, она, может быть, попадется на глаза читателю этой книги. А, может быть, и не попадется, времена теперь социалистические. Во всяком случае — в данной работе темы о философии и о социализме я могу коснуться только мельком. Моя тема сейчас — это стройка русской государственности. И я хочу на самых простых практических примерах, лишенных какого бы то ни было теоретического обоснования, показать, как в аналогичных случаях действовали немцы и как действовали русские и почему в одном случае получилась Российская Империя, а в другом — хронический Версаль — то мир Вестфальский, то мир Версальский. БЛИЖАЙШИЕ ПАРАЛЛЕЛИ Пример номер один. — Приблизительно в IV веке нашей эры почти всю внешнюю Европейскую Россию занимала так называемая готская империя — империя германского племени готов. На нее, как впоследствии на Киевскую и Московскую Русь, хлынули азиатские орды гуннов. Империя была разбита. Готы подчинились гуннам и в составе их орд пошли завоевывать Европу. Те жалкие остатки державного готского племени, которые уцелели после всего этого, через почти полторы тысячи лет обратились к русскому правительству с просьбой разрешить им поселиться на территории их бывшей Империи. Это разрешение они получили и основали города Мариуполь и Армавир. Русь также была разбита степными ордами. Но никуда не пошла, зарылась в суздальские леса и начала борьбу “всерьез и надолго” — очень всерьез и очень надолго. В результате этой борьбы монгольское население нынешнего СССР равняется только 1,7 % всех остальных народов и племен Империи. Пример номер два. — Куда бы ни приходили немцы, они автоматически организовывали феодальный строй — феодальный строй является типично немецким способом государственного строительства. Немцы разгромили Римскую империю и на ее развалинах создали путаную сеть королевств, баронств и даже республик. Они разгромили Византийскую Империю и она сейчас же была поделена на феодальные владения наиболее сильных или наиболее удачливых победителей. Та же судьба постигла Святую Землю — Палестину, в течение того очень короткого срока, когда крестоносцам удалось завладеть ею. Начав колонизовать Прибалтику, немцы сейчас же завели там свои старые порядки. Был Орден, были епископы, были бароны, у каждого из которых была своя баронская фантазия, свои замки и своя власть. Было купечество, которое воевало и против Ордена и против епископов, и епископы, которые воевали и против купечества и против баронов. На низах стонала превращенная в скотское состояние побежденная масса, которая пыталась воевать и против Ордена и против епископов, и против баронов, и против купечества. Эта пятисотлетняя война всех против всех была, наконец, прекращена русским завоеванием Прибалтики. До этого — в своих феодальных распрях, то Орден звал на помощь шведскую интервенцию, то епископы — датскую, то барон — польскую, то купечество — русскую. Страна систематически заливалась своей собственной кровью. Даже немецкие историки признают, что человеческая жизнь наступила только с завоеванием Прибалтики при Петре Первом. Пример номер три. — Куда бы немцы ни приходили, они усаживались на плечи побежденного народа — в свою собственную пользу. И каждый норовил обрубиться в свой собственный феод, отгородиться стенами замков и от побежденных и от соплеменников, утвердить на своей территории свою волю и свои выгоды. Не забудем, что система внутринациональных феодальных войн была прекращена в Германии только в 1871 году. До этого германские государства воевали друг с другом на полный ход, и в каждой столице стояли памятники победителям над своим собственным народом. Возникали славные в Германии полководцы, которые во главе пятитысячных армий проделывали стоверстные походы и завоевывали территории, равные, скажем, одной десятой доброго русского уезда. Этим полководцам тоже стоят памятники. Наши Строгановы уселись на Урале в сущности совершенно самодержавными владыками. У них были и свои финансы, и свое управление, и свои войска — поход Ермака Тимофеевича финансировали они. Но устраивать собственный феод — им и в голову не приходило. Когда Василий Темный попал в плен к татарам, то Строгановы дали на выкуп двести тысяч рублей, сумму по тем временам совершенно неслыханную. В смутное время Строгановы имели полную техническую возможность организовать на Урале собственное феодальное королевство, как это в аналогичных условиях сделал бы и делал на практике любой немецкий барон. Вместо этого Строгановы несли в помощь созданию центральной российской власти все, что могли: и деньги, и оружие, и войска. Ермак Тимофеевич, забравшись в Кучумское царство, имел все объективные возможности обрубиться в своей собственной баронии и на всех остальных наплевать. Еще больше возможности имел Хабаров на Амуре, — как было бы добраться до него за восемь тысяч верст непроходимой тайги — если бы он обнаружил в себе заветное желание завести собственную баронию, а в своих соратниках — понимание этого, для немцев само собою понятного желания. О Хабарове мы знаем мало. Но можно с полной уверенностью предположить, что если бы он такое желание возымел, то соратники его посмотрели бы на него просто, как на сумасшедшего. Уральские люди, вероятно, точно так же посмотрели бы на Строгановых, если бы те вздумали действовать по западно-европейскому образцу. Так что поведение Строгановых и Хабаровых объясняется не только их собственными личными свойствами, но и тем, что иные свойства не нашли бы решительно никакой поддержки: и уральские мужики, и амурские землепроходцы повесили бы и Строгановых и Хабаровых, если бы те вздумали играть в какую бы то ни было самостийность. Немецкая система в русские мозги не укладывалась никак. Поэтому — Строгановы “били челом” своими миллионами, Ермак — Сибирью, Хабаров — Амуром и многие другие люди — многими другими достижениями, приобретениями и завоеваниями. Даже и те русские, которые ухитрялись угнездиться в Северной Америке — в нынешней Аляске и Калифорнии, и те ни разу не пытались как бы то ни было отделиться, отгородиться от центральной русской власти и завести свою собственную баронию. Пример номер четыре. — Иван Грозный взял Казань. Взятие Казани сопровождалось поистине страшной резней. Об этой резне русские историки говорить не любят. Психологические и исторические основания для этой резни были вполне достаточны. Казань была одним из звеньев монгольской работорговли за счет русского народа. Но вот: Казань побеждена. Ее монгольское население включено в состав Империи. Оно сохраняет все свои прежние права. Татарское дворянство остается дворянством — впоследствии татарский дворянин мог иметь, — и имел, русских крепостных, как русский дворянин мог иметь, — и имел, татарских крепостных. Бориса Годунова никто не попрекает его татарским происхождением. Так побежденный народ включается в общую судьбу империи — и в добре и во зле, и в несчастьи. И он становится частью Империи. Если бы этого не было, то за время всех нашествий Россия раскололась бы уже десятки раз. Германцы побеждают Рим — и римское население обращается в рабов. Германцы завоевывают Прибалтику — и ее население превращается в рабов. Гитлер идет “свергать большевизм” и население оккупированных областей переживает то же, что переживали римляне в пятом веке и Балтика в двадцатом. Германская “доминанта” не изменилась за полторы тысячи лет. Наша не изменилась и за тысячу. “Империя Олега” фактически существовала уже в девятом веке. Священная Империя Германской Нации не существовала никогда. Это все довольно ясно и достаточно очевидно. В истории есть все-таки факты, которых замолчать не могут даже и историки. Но вот, на фоне тысячелетней “удачи” русского строительства и полу торатысячелетних неудач немецкого — подымается со своего седалища русский философ и глаголет: “У нас никогда не было идеологии государственной... Русский дух не может признать верховенства государственной идеи... Русским людям присущ своеобразный анархизм” (Николай Бердяев. “Новое Средневековье”, стр. 88). Правда, другой из наших сеятелей — Николай Костомаров утверждает как раз противоположное: наиболее характерными свойствами русской души он признает “стремление к воплощению государственного тела” и “практический материальный характер, которым вообще отличается сущность русской истории”. Но, если посмотреть на “сущность русской истории” органами зрения, а не органами усидчивости, то будут совершенно ясны по крайней мере два факта: а) “государственное тело” оказалось “воплощенным” полнее, чем где бы то ни было и б) в процессе этого воплощения никаких материальных ценностей русский народ себе не ставил — если не считать материальной целью голую борьбу за свое физическое существование. В мире меняется не так уж много: в конце первого тысячелетия после Рождества Христова — русский народ точно так же боролся против печенегов Азии, как в конце второго — против печенегов Европы — и оба этих печенежских варианта ставили себе одни и те же цели: одни без Гегеля, другие — с Гегелем, но все-таки одни и те же цели. Никто и никогда не вел против России народной войны — и России всегда приходилось вставать на дыбы партизанщины — и против печенегов востока и против печенегов запада. Наши войны, по крайней мере большие войны, всегда имели характер химически чистой обороны. Так же, как германские — завоевания и английские — рынка. Не поэтому ли на трех языках термин война так близок терминам: добычи — в немецком (der Krieg — kriegen); торговли — в английском (The war and the ware); и бедствия — в русском (вой и война)? Все великие завоевания кончались на нашей территории — и нашей кровью. Завоеватели выигрывали мало, — но не так много выигрывали и мы. Однако, все-таки больше. СХЕМА НАШЕЙ ИСТОРИИ Основная задача русской общественной мысли заключается в ее собственном обезвздоривании. Нужно как-то слезть с высот органов усидчивости, отбросить в сторону теории и мелочи, цитаты и философии, шпаргалку и моду и установить ряд крупных, решающих и очевидных фактов. Русская история, в сущности, очень проста — при всей ее трагичности. В самую раннюю, еще полумифическую эпоху русской государственности мы уже застаем позднейшую Россию в качестве огромного, многонационального, централизованного государства, охватывающего территорию от Финского залива почти до Черного моря — Империю Рюриковичей, по Марксу. Эта империя вела чрезвычайно упорную и успешную борьбу с монгольской степью, пока западные влияния (Венгрия, Польша, и отчасти Германия не внесли в среду правящего слоя элементов феодального разложения (уделы). Разложенная изнутри, Киевская Русь была разгромлена степью. Ее лучшие элементы эмигрировали на север, в суздальские леса (как в 1917 году за границу), и там взялись за воссоздание демократической и монархической центральной власти. Социальную базу этого воссоздания составили народные низы северной Руси, мизин ные люди по тогдашней терминологии. Наследники Боголюбского еще не успели закончить этого процесса, когда на Русь свалилось татарское нашествие. Князья были разбиты поодиночке, и из северных лесов, при постоянной поддержке народных низов, стала шириться новая — на этот раз московская, — монархическая власть. В объединительной работе Москвы — низы всегда стояли на ее стороне. Наиболее яркий пример — отказ новгородской мизинной рати биться против московского войска и разгром Новгорода (битва при Шелони). В беспримерных по тяжести условиях — Русь снова была объединена и степь снова была разгромлена. Иван Грозный, продолжая политику своих предшественников и опираясь на народные низы, громит остатки удельной аристократии и заканчивает давно начатую при его предшественниках организацию широчайшего крестьянского самоуправления. После Грозного — Россия остается без династии. Остатки удельной аристократии предают выборного царя Бориса, организуют через подставного царевича Дмитрия — польскую интервенцию, осложненную внутренними неурядицами в стране. Страна, оставшаяся вовсе без правительства, импровизирует армию и власть, полностью ликвидирует и интервентов и “воров”. Тяглые (т.е. податные) мужики, заняв Москву, немедленно реставрируют наследственную царскую власть. За весь период Смутного времени, несмотря на анархию и разорения страны — не возникло ни одного сепаратистского движения. При втором царе новой династии украинские низы, так же, как раньше новгородские, переходят на сторону Москвы, ломая сопротивление своей аристократии (старшины). Польша терпит окончательное поражение и окончательно выбывает из состава решающих государств Европы. При Петре польскую попытку повторяет Швеция — и тоже навсегда уходит с европейской арены. Но эпоха Петра вносит в историю России нечто принципиально новое. Петр громит московскую традицию, переносит правительственную базу в Петербург и умирает, не оставив после себя ни традиции, ни наследника. Почти на сто лет Россия остается без монархии — ее место занимает власть случайных женщин на престоле. Правящий слой страны отъединяется от народа и культурно и морально, освобождает себя от всех обязанностей по отношению к стране и утверждает крепостное право. Страна отвечает Пугачевским восстанием. Но в тяжкую для России годину — в 1812 году она забывает о дворянском крепостном праве, как в 1941 забыла о советском, чтобы сокрушить очередного врага. Итак, на протяжении тысячи лет Россия последовательно разгромила величайшие военные могущества, какие только появлялись на европейской территории: монголов, Польшу, Швецию, Францию и Германию. Параллельно с этим, рядом ударов была ликвидирована Турецкая Империя. В результате этого процесса, Россия, которая к началу княжения Ивана III в 1464 году, охватывала территорию в 550.000 кв. км; в год его смерти — 1505 год — имела 2.225.000; в 1584 (год смерти Грозного) — 4.200.000; к концу царствования Феодора - 7.100.000; в 1613 (воцарение Михаила) - 8.500.000; в 1645 г. - 12.300.000; до Петра - 15.500.000; к 1796 (год смерти Екатерины II) — 19.300.000 и к концу царствования Николая II — 21.800.000 кв. километров. Ее население по сравнению с главнейшими европейскими государствами росло так (в миллионах):
Так, в течение веков рос народ и росла его территория. Для объяснения этого роста было сконструировано несколько историко-политических теорий. Первая: Русскому народу посчастливилось усесться на равнине, которая ничем не препятствовала ему растекаться по разным направлениям от его исходного пункта. Эта теория не дает ответа на ряд очень простых вопросов: а) почему на той же территории не удалось “растекаться” другим народам: хазарам, половцам, готам, болгарам, татарам, финно-угорским племенам и прочим? б) Почему, например, на ту же территорию не удалось растечься полякам, которые тоже около тысячи лет пробовали заняться колонизацией не только украинских степей, но и центральной Руси? в) Эта территория совершенно упускает из виду, что “растекаясь”, русский народ перешел два горных хребта — Уральский и Кавказский — не говоря уже о Яблоновом и Становом, что он одно время перешел и через северный отрезок Тихого океана (наше продвижение на Аляску и в Калифорнию) и что растекание это вовсе не было таким простым и безболезненным, как это принимает наша неудачная геополитическая теория: за обладание берегами Балтийского и Черного морей страна вела многовековые и исключительно тяжелые войны. Эта теория упускает из виду и еще обстоятельство: если русская равнина не ставила препятствий к растеканию русского племени — то она же не ставила препятствий и для иностранных нашествий. Начиная от полумифических обров и кончая розенберговским “Мифом XX века”, сюда лезли все. И все пережили одну и ту же судьбу: окончательный и бесповоротный разгром. Вторая: Пресловутая теория призвания варягов, возникшая — увы — на нашей собственной почве, впоследствии разрослась в особенности в Германии, в целое учение, столь же простое, стройное и необременительное для серого вещества мозга, как и марксизм. Это — расистская теория. Подобно тому, как для марксиста избранным племенем является пролетариат — так для расиста им являются германцы, которые, де, своим творческим гением оплодотворили пассивную славянскую расу и создали русскую государственность под германским руководством. Эта теория сыграла свою историческую роль — кровавую и тяжкую, в особенности для Германии. Но она не могла и не может ответить на очень простой вопрос: почему же государственно одаренная германская раса на своей собственной теории — в создании собственного государственного единства лет на четыреста отстала от России? И почему та же германская “нордическая” раса в ее самом химически чистом виде — в Швеции и в Норвегии так и не смогла и до сих пор слиться в одно государственное образование? Третья: Старая официальная теория утверждала, что русскую историю творило русское правительство — русские цари. В этой книге я стараюсь показать, как Россия творила царей — а не цари Россию. За тысячу лет у нас были удачные монархи и были неудачные, — но страна росла и ширилась при всех них. Приведу такой пример: при совсем приличном по тем временам правительстве Александра I Россия справилась со всей Европой приблизительно в полгода. При исключительном по своей бездарности правительстве Петра I — на Швецию понадобился 21 год. Совсем без правительства в эпоху Смутного времени поляки были ликвидированы примерно в шесть лет. Следовательно — никак не отрицая роли правительства — надо все-таки сказать, что это — величина производная и второстепенная. Решает страна. Правительство помогает (Александр I), портит (Петр I) или отсутствует вовсе (Смутное время), но решает не оно: решает народ. Однако народ решает не как физическая масса. Не как двести миллионов людей — по пяти пудов в среднем — итого около миллиарда пудов живого веса, а как сумма индивидуальностей, объединенных не только общностью истории и географии, но и общностью известных психологических черт. И если в каждом отдельном человеке данные черты и не будут бросаться в глаза — как цвет воды в каждой отдельной капле, то повторенные в миллионах и миллионах людей они дают совершенно определенную окраску всей массе — как те же “бесцветные капли” в океанах и морях. Но и двести миллионов — они тоже с неба не свалились: они являются результатом определенного психического склада данного народа. И если в 1480 году Испания имела в четыре раза больше людей, чем Россия, а в 1914 году Россия имела в десять раз больше, чем Испания, то это никак не является результатом благодатного климата Испании или суровой русской зимы. И не результатом испанской географии: Испания является почти такой же приморской страной, как Англия, и свою империю она потеряла не из-за географии, а из-за психологии: там, где англичане торговали и организовывали, — испанцы резали и жгли: психология, а не география, определила гибель испанской империи. Если пятьсот лет тому назад “Россия” это были пятьсот тысяч квадратных километров, на которых жило два миллиона русских людей, а к настоящему времени — это двадцать миллионов квадратных километров, на которых живут двести миллионов людей, то дело тут не в географии и не в климате, а в том биологическом инстинкте народа, в той его воле к жизни, которые позволили ему стать “победителем в жизненной борьбе”. Дело тут не в царях, дело в той дарвиновской реакции на среду, которая оказалась правильнее, скажем, испанской или польской. Несмотря на все ошибки, падения и катастрофы, идущие сквозь трагическую нашу историю, народ умел находить выход из, казалось бы, вовсе безвыходных положений, становиться на ноги после тягчайших ошибок и поражений, правильно ставить свои цели и находить правильные пути их достижения. Если бы не эти свойства — никакая “география” не помогла бы. И мы были бы даже не Испанией или Польшей, — а не то улусом какой-нибудь монгольской орды, не то колониальным владением Польши, не то восточно-европейским “комиссариатом” берлинского министерства восточных дел. Если всего этого не случилось, а “случилась” Российская Империя, то совершенно очевидно, что в характере, в инстинкте, в духе русского народа есть свойства, которые, во-первых, отличают его от других народов мира — англичан и немцев, испанцев и поляков, евреев и цыган и которые, во-вторых, на протяжении тысячи лет проявили себя с достаточной определенностью. Однако, если мы попытаемся установить эти свойства на основании так называемых литературных источников, то тут мы попадем в область форменной неразберихи. КРИВОЕ ЗЕРКАЛО Немец Оскар Шпенглер, автор знаменитой “Гибели Европы”, писал: “Примитивный московский царизм — единственная форма правления, еще и сейчас естественная для русского ... нация, назначение которой — еще в течение ряда поколений жить вне истории... В царской России не было буржуазии, не было государства вообще ...вовсе не было городов. Москва не имела собственной души” (“Унтерганг дес Абендсландес”, 2, стр. 232). Оскар Шпенглер не принадлежит к числу самых глупых властителей дум Германии — есть значительно глупее. И эту цитату нельзя целиком взваливать на плечи пророка гибели Европы: он все это списал из русской литературы. У нас прошел как-то мало замеченным тот факт, что вся немецкая концепция завоевания востока была целиком списана из произведений русских властителей дум. Основные мысли партайге носса Альфреда Розенберга почти буквально списаны с партийного товарища Максима Горького. Достоевский был обсосан до косточки. Золотые россыпи толстовского непротивленчества были разработаны до последней песчинки. А потом — получилась — форменная ерунда. “Унылые тараканьи странствия, которые мы называем русской историей” (формулировка М. Горького) каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. “Любовь к страданию”, открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад. И “нация, назначение которой еще в течение ряда поколений жить вне истории” сейчас делает даже и немецкую историю. Делает очень плохо, но все-таки делает. Наша великая русская литература — за немногими исключениями — спровоцировала нас на революцию. Она же спровоцировала немцев на завоевания. В самом деле: почему же нет? “Тараканьи странствования”, “бродячая монгольская кровь” (тоже горьковская формулировка), любовь к страданию, отсутствие государственной идеи, Обломовы и Каратаевы — пустое место. Природа же, как известно, не терпит пустоты. Немцы и поперли: на пустое место, указанное им русской общественной мыслью. Как и русские — в революционный рай, им тою же мыслью преду казанный. Я думаю, — точнее, я надеюсь, — что мы, русские, от философии излечились навсегда. Немцы, я боюсь, не смогут излечиться никогда. О своих безнадежных спорах с немецкой профессурой в Берлине в 1938-39 годах я рассказываю в другом месте. Здесь же я хочу установить только один факт: немцы знали русскую литературу и немцы сделали из нее правильные выводы. Логически и политически неизбежные выводы. Если “с давних пор привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасения”, если кроме лишних и босых людей на востоке нет действительно ничего — то нужно же, наконец, этот восток как-то привести в порядок. Почти по Петру: “добрый анштальт завести”. Анштальт кончился плохо. И — самое удивительное — не в первый ведь раз! Немецкая профессура — папа и мама всей остальной профессуры в мире, в самой яркой степени отражают основную гегелевскую точку зрения: “тем хуже для фактов”. Я перечислял факты. Против каждого факта каждый профессор выдвигал цитату, — вот вроде горьковской. Цитата была правильна, неоспорима и точна. Она не стоила ни копейки. Но она была “научной”. Так в умах всей Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире, русская литературная продукция создала заведомо ложный образ России — и этот образ спровоцировал Германию на войну. Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем. Сейчас в этом не может быть никаких сомнений. Советская комендатура на престоле немецкого “мирового духа”, русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей “царской тюрьмы народов”, “пролетарии всех стран”, вырезывающие друг друга — пока что до предпоследнего, — все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов? Русскую душу никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали “по образам русской литературы”. Если из этой литературы отбросить такую — совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские “тараканьи странствования”, то остается все-таки, действительно, великая русская литература — литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь отображал и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они — от Пушкина до Зощенко? Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, — говоря чисто социологически, — были бездельниками и больше ничем. И, — говоря чисто прозаически, — бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать пол-мира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки — Базаров и Вер ховенский — о менее хороших вещах. Но, тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, “боролись с мещанством” — тоже чисто воображаемым — ибо, если уж где в мире и было “мещанство”, то меньше всего в России, где и “третьего-то сословия” почти не существовало, и где “мелкобуржуазная психология” была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире. Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед “страной святых чудес” — где, как это практически, на голом опыте собственной шкуры, установила русская эмиграция, — не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегала мало. В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы, трактовалась и греховодная российская жизнь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и болезненно старался показать, что и нас не следует “за псы держати”, что и мы люди, — и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков и результаты в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей, каких я лично никогда в своей жизни не видел — и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало. В первые годы советско-германской войны — немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура, и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, — издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко — никогда не существовавшую советскую. Саша Черный писал: ...Читали, — как сын полицмейстера ездил по городу, Никто этого не “читал”. Но все думали, что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Черный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане “плакали, плакали, написали письма в редакцию — и обвинили реакцию...” — Абсолютная чушь. Неприкосновенность физиономии была в царской России охранена, вероятно, больше, чем где бы то ни было во всем остальном мире: телесных наказаний у нас не было, а в Англии они были по закону, в Германии — и по закону , и по обычаю. В царской полиции действительно, били — так били и бьют во всех полициях мира — вспомните “Лунные скитания” Джека Лондона и “Джимми Хиггенс” Эптона Синклера. Точно также и в советских концлагерях в мое время, по крайней мере, с заключенными и даже с обреченными обращались вежливее, чем не только в Дахау, но и в лагерях Ди-Пи. Но всякая чушь, которая подвергалась, так сказать, художественному запечатлению — попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений — и вот попер бедный наш Фриц завоевывать зощенковских наследников, чеховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе. Я видел этого Фрица за все годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен: позвольте, как же это так, так о чем же нам сто лет подряд писали и говорили, так как же так вышло, так где же эти босые и лишние люди? Фриц был очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере. * * * Дело, в частности, заключается в том, что всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни. Ее интересует конфликт и только конфликт. Л. Толстой так начал свою “Анну Каренину”: “Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему”. Если конфликта нет — то литературе, собственно, не о чем и рассказывать. Тогда получается то ли старосветские помещики, к которым с такой иронией относится Гоголь, то ли “Герман и Доротея”, которых так снисходительно замалчивают любители Гете. Аристократический стиль трагедии, где “личность” вступает в роковой конфликт с “роком”, или плебейский стиль юмористики, — где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма, где личность борется с “социальными условиями”, со “средой”, — все это занимается поисками конфликта в первую голову. Большая литература есть всегда литература обличительная. Именно поэтому благонамеренной литературы нет и быть не может. Тоталитарные режимы не имеют обличения — и не имеют литературы. “Обличение” обличает всякие неувязки жизни — их есть всегда достаточное количество. Но творчество жизни также всегда проходит мимо литературы. Счастливая семья, занимающаяся творчеством новых поколений — о чем тут писать? Толстой попробовал, но кроме пеленок Наташи Ростовой-Безуховой и пуговичек Долли — даже и у него ничего не получилось. Или — получилось что-то скучное. Критика разводит руками: зачем нужны были эти пеленки? Русская литература — это почти единственное, что Запад более или менее знал о России и поэтому судил о русском человеке по русской литературе. Англию мир знал лучше. И поэтому даже и не пытался объяснить судьбы Великобританской Империи то ли бай-роновским пессимизмом, то ли гамлетовской нерешительностью — Байрон — Байроном, Гамлет — Гамлетом, а Великобританская Империя — она сама по себе, независимо от Байронов и Гамлетов. С нами случилось иначе. Петровская реформа разделила Русь на две части: первая — дворянство и вторая — все остальное. Вся эта книга, по существу, посвящена вопросу этого раздвоения и поэтому здесь я коснусь его только мельком. Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя в шляхту, а крестьянство — в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, — дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян — и в переносном и в прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по-французски и русский язык, по Тургеневу “великий, свободный и могучий”, остался языком плебса, черни, “подлых людей” по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны — мужик резал, с другой стороны и совесть все-таки заедала, с третьей — грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу, русское дворянство все-таки оставалось русским — и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще, оставалась и в дворянстве. Отсюда тип “кающегося дворянина”. Это покаяние не было только предчувствием гибели — польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако, ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой другой стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры — начиная от Новикова и кончая Лениным. Но в прошлом столетии этого было еще не видно. Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раздвоения. Она, грубо говоря, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог “ходить в народ” и мог кататься на “теплые воды” — от этого не менялось уже ничто. Граф Толстой мог гримироваться под мужика и щеголять босыми своими ногами — но ничего, кроме дешевой театральщины из этого получиться не могло: мужик Толстому все равно не верил: блажит барин, с жиру бесится. Не чувствовать этого Толстой, конечно, не мог. Горький в своих воспоминаниях о Толстом описывает свой спор с великим писателем земли русской: великий писатель утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его, де, речь туманна, запутанна и пересыпана всякими тово да тае. Горький, боготворивший Толстого, — не вполне, впрочем, искренне, — никак не мог простить фальши в толстовском утверждении: “я-то мужика знаю — сам мужик”. Толстовское утверждение было так же фальшиво, как были фальшивы и толстовские босые ноги. Мужик же говорит в разных случаях по- разному. Разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом, мужик естественно будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли. Отсюда и возник псевдонародный толстовский язык. Но вне общения с барином — речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, все пытался как-то благотворить мужику барскими копейками — за счет рублей, у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений, получиться не могло. Толстой — самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, все у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые — все это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни — поместью и войне — оказываются никому ненужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу — она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну — она была дворянским делом — но вне этого круга получалась или карикатура вроде Каренина или ерунда вроде Каратаева. Каратаевых на Руси, само собою разумеется, не было. Это только мягкая подушка, на которой спокойно могла бы заснуть дворянская совесть. Этакая Божья коровка, которую так уютно можно доить. Но доить — надолго не удалось. Вокруг яснополянских дворянских гнезд подымалась новая непонятная, враждебная, страшная жизнь: Колупаевы, Разуваевы стали строить железные дороги. Каратаевы стали по клочкам обрывать дворянское землевладение, Халтюпкины стали строить школы. И Стива Облонский идет на поклон к “жиду концессионеру”: он, рюрикович, — все пропил и все проел, но работать он, извините, и не желает и не может. Куда же деваться ему, Рюриковичу? На этот вопрос дал ответ последний дворянский писатель России Иван Бунин: Что-ж? Камин затоплю, стану пить... Но не удались ни камин, ни собака: пришлось бежать. И бунин ские “Окаянные дни”, вышедшие уже в эмиграции, полны поистине лютой злобы — злобы против русского народа вообще. От литературных упражнений Ивана Бунина не отстают публицистические упражнения Александра Салтыкова — вероятно, потомка того Салтыкова, который столь доблестно проявил себя в семибоярщине и посоветовал полякам сжечь Москву. У Салтыкова все ясно до полной оголенности, никаких фиговых листочков. Российское государство, вопреки русскому народу и преодолевая его азиатское сопротивление, построили немцы, шведы, поляки, латыши и прочие. Сам он — государственного смысла совершенно лишен. Прийдите, кто угодно — только верните мне, Александру Салтыкову, поместья мои — ибо мне без них — крышка. * * * Психология русского народа была подана всему читающему миру сквозь призму дворянской литературы и дворянского мироощущения. Дворянин нераскаянный — вроде Бунина, и дворянин кающийся — вроде Бакунина, Лаврова и прочих, все они одинаково были чужды народу. Нераскаянные — искали на западе злачных мест, кающиеся искали там же злачных идей. Нераскаянные говорили об азиатской русской монархии, некоторые (Чаадаев) об азиатской русской государственности вообще. Но все они не хотели, не могли, боялись понять и русскую историю и русский дух. Лев Толстой доходит до полной, — конечно, кажущейся — беспомощности, когда он устами Кознышева или Свияжского никак не может объяснить бедняге Левину — так зачем же, собственно, нужны народу грамота, школы, больницы, земство. Дворянству они не нужны — и Левин формулирует это с поистине завидной наивностью. Но зачем они нужны народу? И нужен ли народу сам Левин? До этого даже Толстой договориться не посмел: это значило бы поставить крест над яснополянскими гнездами — такими родными, привычными и уютными. Что делать? Все люди — человеки. Пушкин точно так же не смог отказаться от крепостного права, как и Костюшко, требовавший в своем знаменитом универсале немедленного освобождения польских крестьян — для их борьбы с Россией, — своих крестьян так и не освободивший... Толстой сам признавался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: все, что выходило из пределов этого мира — было ему или неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню — в дни оскудения, гибели этой аристократии, — больше, чем что бы то ни было другое — толкнуло Толстого в его скудную философию отречения. Но трагедию надлома переживал не один Толстой — по-разному ее переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души. Грибоедов писал свое “Горе от ума” сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который “слова умного не выговорил с роду” — других типов из русской армии Грибоедов не нашел. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Раевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник — “золотой мешок и метит в генералы”. А где же русская армия? Что — Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевали Кавказ? Или чеховские “лишние люди” строили Великий Сибирский путь? Или горьковс кие босяки — русскую промышленность? Или толстовский Каратаев крестьянскую кооперацию? Или, наконец, “мягкотелая” и “безвольная” русская интеллигенция — русскую социалистическую революцию? Литература есть всегда кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит уже в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания? Или, сверх всего этого, Толстой выразил свою тоску по умиравшим дворянским гнездам, Достоевский — свою эпилепсию, Чехов — свою чахотку и Горький — свою злобную и безграничную жажду денег, которую он смог кое-как удовлетворить только на самом склоне своей жизни, да и то за счет совзнаков? Я не берусь ответить на этот вопрос. Но во всяком случае — русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из ее сильных сторон. Да и слабости-то были выдуманные. И когда страшные годы военных и революционных испытаний смыли с поверхности народной жизни накипь литературного словоблудия, то из-под художественной бутафории Маниловых и 06-ломовых, Каратаевых и Безуховых, Гамлетов Щигровского уезда и москвичей в гарольдовом плаще, лишних людей и босяков — откуда-то возникли совершенно не предусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лагерей нашей гражданской войны, и белого и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ? Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства — ничего этого наша литература не заметила вовсе. По всему миру — да и по нашему собственному сознанию — тоже получила хождение этакая уродистая карикатура, отражавшая то надвигающуюся дворянскую беспризорность, то чахотку, или эпилепсию писателя, то какие-то поднебесные замыслы, с русской жизнью ничего общего не имевшие. И эта карикатура, пройдя по всем иностранным рынкам, создала уродливое представление о России, психологически решившее начало Второй мировой войны, а, может быть, и Первой. Во Вторую мировую войну, еще больше, чем в Первую, — цели Германии лежали на востоке: германский меч должен завоевать земли для германского плуга. Это было, так сказать, пожелание. В какой именно степени реальные возможности Германии соответствовали ее политическим пожеланиям? Или — иначе, — в какой степени Россия — в данном случае советская, являлась “колоссом на глиняных ногах”, для ликвидации которого достаточно одного штыкового толчка? От ответа на этот вопрос зависели мир или война. Ибо, если Россия — хотя бы и советская — стоит не совсем на глиняных ногах, если война станет затяжной, то германо-советское военное столкновение неизбежно перерастет в войну мирового масштаба: в Германию, увязшую на востоке, обязательно вцепятся ее враги с запада. Так стоял вопрос до сентября 1939-го года. К июню 1941 года он обострился до крайности. Идя к власти, Гитлер указывал на крупнейшую ошибку вильгельмовской Германии — на недопустимую и самоубийственную роскошь войны на два фронта. В 1941-м году один фронт уже был: английский . Была ли Россия “фронтом” вообще? Или германо-советская война будет только военной увеселительной прогулкой, которая закончится намного раньше, чем Англия и САСШ успеют закончить организацию своих армий? От ответа на этот вопрос зависела не только война на востоке, но и война вообще. Я опускаю политические подробности Второй мировой войны и беру только самое существенное: война не была бы самоубийством только и исключительно в том случае, если бы информация германских — также и прочих других экспертов по русским делам оказалась правильною: колосс, который раньше стоял на глиняных ногах, — сейчас стоит совсем уж на соломинках. Отбросим в сторону всякие моральные соображения и попробуем оценить германскую экспертизу только по ее техническим возможностям. По результатам — история оценила и без нас. Основной фон всей иностранной информации о России дала русская литература: вот вам, пожалуйста. Обломовы и Маниловы, лишние люди, бедные люди, идиоты и босяки. “Война и мир” была исключением, но она написана о делах давно минувших дней — о дворянстве, которое революцией истреблено. На этом общем фоне расписывала свои отдельные узоры и эмиграция: раньше довоенная революционная, потом послевоенная контрреволюционная. Врали обе. Довоенная оболгала русскую монархию, послевоенная оболгала русский народ. Довоенная болтала об азиатском деспотизме, воспитавшем рабские пороки народа, послевоенная о народной азиатчине, разорившей дворянские гнезда, единственные очаги европейской культуры на безбрежности печенежских пустынь. Германия, кроме того, имела специалистов третьей разновидности: балтийских немцев, которые ненавидели Россию за русификацию Прибалтики, монархию — за разгром дворянских привилегий, православие — за его роль морального барьера против западных влияний и большевизм — само собою разумеется за что. Таким образом, в представлении иностранцев о России создалась довольно стройная картина. Она была основана документально — ссылками на русские же “авторитеты”. Она была выдержана логически: из этих ссылок были сделаны совершенно логические выводы. В частности, в немецком представлении Россия была “колоссом на глиняных ногах”, который в свое время кое-как поддержали немцы — как государственно одаренная раса. Образ этого колосса, кроме того совершенно соответствовал и немецким вожде-лениям. Таким образом “сущее” и “желаемое” сливалось вполне гармонически, — до горького опыта Второй мировой войны. Потом пришло некоторое разочарование и немецкая послевоенная пресса с некоторым удивлением отмечает тот странный факт, что литература, по крайней мере художественная, вовсе не обязательно отражает в себе национальную психологию. Не слишком полно отражает ее и историческая литература, отражающая — по Випперу, не столько историческую реальность прошлого, сколько политические нужды настоящего. Строится миф. Миф облекается в бумажные одеяния из цитат. Миф манит. Потом он сталкивается с реальностью, — и от мифа остаются только клочки бумаги — густо пропитанные кровью. Настоящая реальность таинственной русской души — ее доминанта — заключается в государственном инстинкте русского народа — или, что почти одно и то же, в его инстинкте общежития. ДОМИНАНТА Характер русского народа, как и характер отдельного человека, дан от рождения. Судьба отдельного человека определяется, главным образом, его характером, но и в ней играет роль то, что мы называем случайностью. Сто лет тому назад такая случайность, как рождение в крепостном сословии, коверкала любую человеческую жизнь. Сейчас количество такого рода случайностей урезано очень сильно. В наиболее “демократической” стране — так называемого капиталистического мира — в Америке — рождение на низах социальной лестницы, ничего уже не коверкает, даже ничего не преграждает: если не большинство, то, во всяком случае, очень значительная часть современных капитанов американской промышленности, финансов, политики и прочего вышла из совершенно пролетарских слоев населения. “Несчастные случайности” урезаны очень сильно. Остается еще много счастливых. Но и они, в значительной степени, урезываются наличием биржевых порядков: наследника любых миллионов, если он сам по себе недостаточно зубаст, биржа, в конце концов, съест: шансы уравниваются снова. В Европе привилегии правящих слоев и до сего времени играют весьма важную роль — в особенности в Англии, которая обычно считается столь же “демократической” страной, как и Америка. Термин “демократический” я беру в кавычки не без некоторого ехидства: сейчас демократиями считают себя все, такая мода. Но даже и в Англии социальные привилегии постепенно теряют свою былую роль; Чемберлен — дед был сапожником, а его сын — премьер-министром Британской Империи. М-р Макдональд и М-р Бевин были простыми рабочими. Философское объяснение случайности формулируется так: скрещение в одной точке времени и пространства двух причинных рядов, друг от друга независящих. Переведем это на житейский язык. Вы спешите на любовное свидание, и по пролетарскому вашему происхождению идете пешком. Мистер Джонс спешит в банк и по буржуазному своему происхождению едет в авто. На некотором перекрестке и в некий момент времени оба, друг от друга независящих причинных ряда, скрещиваются в одной точке пространства и времени — и вы попадаете под колеса. И для мистера Джонса и еще больше для вас это обстоятельство является случайностью. Но оно не является случайностью для страхового общества, которое застраховало вас от несчастных случаев и владельца авто — от автомобильных столкновений и которое, на основании закона больших чисел, заранее учло, что на столько-то километров пройденного автомобилем пути должна прийтись одна катастрофа. Страховое общество учитывает правильно. Если бы оно учитывало неправильно — оно бы разорилось. Жизнь народа вообще, а великого народа — в особенности, развивается по закону больших чисел. Миллионы, десятки и сотни миллионов людей, поколение за поколением, в течение тысячи лет сменяют друг друга. И в этой массе, в этой смене, сглаживаются отдельные случайности отдельных человеческих усилий. Вырисовывается некая определяющая линия национального характера, которую я назову доминантой. В характере отдельного человека черты этой доминанты будут заметны мало или даже вовсе незаметны, и здесь их можно проследить только в самых редких случаях: цыган, еврей и русский, попавшие, скажем, в Америку, станут: цыган — кочевать, еврей — торговать, а русский постарается усесться на землю или на службу. Живя в России и изучая более или менее толком русскую действительность, мы привыкли считать обычный способ действия русского народа — его доминанту, — чем-то само собою разумеющимся. Так, для американских индейцев до-колумбовской эпохи, был само собою разумеющимся красный цвет кожи. Был, конечно, само собою разумеющимся и тот социальный порядок, который господствовал на территории нынешних САСШ; другого порядка индейцы не знали. Русская эмиграция, попав за границу, с прискорбием убедилась, что те русские порядки и даже беспорядки, тот стиль жизни, который казался само собою разумеющимся для России — оказался вовсе не само собою разумеющимся для западной Европы. И именно поэтому русская эмиграция получила возможность посмотреть на Россию несколько со стороны — сравнить то, что было у нас и что в свое время казалось очень плохим, отсталым, плохо организованным — с тем, что оказалось в западной Европе, — в западной Европе все казалось значительно хуже. По крайней мере — все, что является в национальной жизни решающим. История народа объясняется главным образом его характером. Но, с другой стороны, именно в истории виден народный характер. Все второстепенное и наносное, все переходящее и случайное — сглаживается и уравновешивается. Типы литературы и мечты поэзии, отсебятина философов и вранье демагогов, подвергаются многовековой практической проверке. Отлетает шелуха и остается зерно — такое, каким создал его Господь Бог. Остается доминанта народного характера. Эта доминанта, как я уже говорил, — в исторической жизни народа реализуется инстинктивно. И для каждого данного народа она является чем-то, само собою разумеющимся. Поляк и немец, еврей и цыган будут утверждать, что каждый из них действует нормально и разумно: их доминанты, само собою разумеются — для каждого из них. Мне не приходилось разговаривать с цыганами, но, вероятно, каждый из них полагает, что именно его цыганская кочевая жизнь является разумной человеческой жизнью, а мы, все остальные, “в неволе душных городов” — “главы пред идолами клоним и просим денег и цепей”, — так по крайней мере формулировал Пушкин цыганское мировоззрение. Примерно то же будет утверждать еврей: в рассеянии, без всякого государственного груза на своих плечах, еврейство создало народ, который состоит почти из сплошного “правящего слоя” — из буржуазии и интеллигенции, народ, в котором совершенно нет пролетариата и почти нет крестьянства. Мне приходилось разговаривать с поляками в Варшаве в январе 1940 года: в несчастьях, постигших Польшу, были виноваты все: и немцы, и москали, и англичане, и евреи. Одни они, поляки, всегда, безо всякого исключения, действовали и честно, и разумно, — действовали так, как само собою разумеется действовать полагалось. А результат? — В результате виноваты все остальные. Я никак не собираюсь утверждать, что русский народ всегда действовал разумно — если бы это было так, то большевицкой революции у нас не было бы. Не было бы также и крепостного права. Несколько раньше — не было бы и татарского ига: все это расплата за наши собственные глупости и слабости, — самой опасной слабостью всегда является глупость. Но уже один факт, что евразийская империя создана нами, а не поляками, доказывает, что глупостей мы делали меньше их. Что наша доминанта оказалась и разумнее, и устойчивее, и, следовательно, успешнее. И так как все в мире познается сравнением — то попробуем сравнить нашу доминанту прежде всего с доминантой Польши — нашей ближайшей родственницы, соседки и конкурентки. Обе страны, и Польша, и Россия, являются славянскими странами — причем в Польше славянское происхождение выражено гораздо чище, чем у нас: здесь нет примеси финской крови и очень слаба примесь татарской. Географические условия двух стран примерно одинаковы, — польские несколько лучше, наши несколько хуже. Климатические — одинаковы почти совершенно. И обе страны поставили перед собой одинаковую, в сущности, цель: создать восточно-европейскую империю “от моря до моря”, как формулировали это поляки, и “окнами на пять земных морей”, как формулировал это Волошин. Такое сходство исходного этнографического материала, исходных географических пунктов и конечной цели во всей мировой истории трудно найти. А, вот, результаты получились совершенно разные. Для того, чтобы понять неизбежность и психологическую обусловленность этих результатов — попытаемся сравнить две примерно равно упорные доминанты — русскую и польскую. 1. — В России вся нация, в течение всего периода ее существования непрерывно строит и поддерживает единую верховную царскую власть. Крестьянство своей массой, духовенство своей идеологией, купечество — мошной и служилое (т.е. допетровское) дворянство своей военной организацией — каждый по-своему, но непрерывно и упорно строили русскую царскую власть. В Польше шляхетство и духовенство — при полнейшем нейтралитете и пассивности остальных слоев населения, всячески урезывали королевскую власть и оставили от нее одну пустую оболочку. “Проклятого самодержавия” Польша так и не создала — едва ли Польша благословляет сейчас это историческое достижение. В России народ нес царю свою любовь и доверие: термин “батюшка-царь” появился не совсем зря и советский “ отец народов” — это только неудачное литературное воровство. Польша рассматривала своих королей, как врожденных и неисправимых жуликов, которые — только не догляди, стащат все золото шляхетских и ксендзовских вольностей. В России даже мятежные движения шли под знаменами хотя бы и вымышленных, но все-таки царей*. В Польше все мятежи шли в форме “конфедераций”, то есть антимонархических организаций польской шляхты. 2. — Русский народ всегда проявлял исключительную политическую активность. И в моменты серьезных угроз независимости страны подымался более или менее, как один человек. В Польше основная масса населения — крестьянство — всегда оставалась политически пассивной, — и польские мятежи 1831 и 1836 годов, направленные против чужеземных русских завоевателей, никакого отклика, и поддержки в польском крестьянстве не нашли. К разделам Польши польское крестьянство оставалось совершенно равнодушным и польский сейм (“немой” гродненский сейм 1793 года) единогласно голосовал за второй раздел... при условии сохранения его шляхетских вольностей. Мининых в Польше не нашлось — ибо для Мининых в Польше не было никакой почвы. 3. — Россия, географией своей лишенная выхода к морям — всю свою историю стремилась до них дорваться. Польша проявила к этому вопросу полнейшее и трудно объяснимое равнодушие. Морское побережье Польша безо всякой борьбы уступила тем же немцам, которых польские короли пригласили в сегодняшнюю Пруссию для помощи в христианизации язычников-литовцев. Очень странное совпадение: в 1242 году Александр Невский громит немецких рыцарей на льду Чудского озеро, а за шесть лет до этого — в 1236 году — князь Конрад Мазовецкий приглашает тех же рыцарей в тогдашнюю Польшу, отдает им Кульскую и Прусскую землю для того, “чтобы ввести там хорошие обычаи и законы для упрочнения веры и установления благополучного мира между жителями”. Польша не заботится о море, не заботится о торговле, не заботится о промышленности, все это сдается в аренду немцам — и именно они строят и Штетцин (польское Щитно) и Данциг (польский Гданьск) и Кенигсберг (польский Кролевец), совершенно автоматически отрезывая Польшу от моря и от всего, что с морем связано. 4. — Свое внимание Польша устремила на восток — и в этом направлении ее доминанта демонстрирует поистине незавидную настойчивость. Первое занятие Киева поляками случилось в 1069 году — в Киев ворвался князь Болеслав Храбрый и с трудом ушел оттуда живьем: жители, по словам летописца, избивали поляков “отай”, то есть организовали партизанскую войну. Столетия подряд такие же попытки повторяли Сапеги и Вишневецкие. Почти девятьсот лет после Болеслава точно такую же попытку и с точно такими же результатами повторил — вероятно, уже в последний раз — Иосиф Пилсудский. Было ли это идиотизмом во времена Болеслава? — Трудно сказать. Но во времена Пилсудского это было идиотизмом уже совершенно очевидным: ни при каких мыслимых комбинациях политических судеб Польша не имела никакой возможности нажиться ни за счет России, ни за счет Германии, ни за счет двухсотмиллионного соседа на востоке, ни за счет восьмидесятимиллионного на западе. Но в 1943 году польское правительство, уже сидевшее в эмиграции, снова повторило традиционное требование — Польша от моря до моря — то есть от Риги до Одессы. Польша потерпела поражение — и во времена Болеслава, и во времена Вишневецкого, и во времена Пилсудского. Болеслав обошелся сравнительно дешево — была уничтожена польская армия. Вишневецкие обошлись дороже: они, истощив Польшу, подготовили почву для разделов. После страшных поражений в польско-украинской войне 1640-х годов и присоединения Украины к Москве — Польша уже никогда не поднималась до настоящей самостоятельности; полвека спустя Петр делал там, что хотел. Пилсудский, предав Деникина, и спасши советскую власть, создал самую важную внешнеполитическую предпосылку войны 1939 года... 5. — Польша забросила море и тянулась на восток в поисках крепостных душ для шляхты и католических душ — для ксендзов. И в Киеве, и в Риге, и в Вильне — Польша тысячу лет подряд — при Радзивиллах, Сапегах, Вишневецких и Пилсудских вела всегда одну и ту же политику: подавление и закрепощение всего не-шля-хетского и не-католического. Польша, по крайней мере, в течение последних лет пятисот вела политику профессионального самоубийства и, как показала история, вела ее довольно успешно. И совершенно очевидно, что как Вишневецкий в семнадцатом веке, так и Пилсудский — в двадцатом — выражали не самих себя, со всеми своими личными качествами, а доминанту своей страны. Им всем, от Болеслава до Пилсудского, казалось, что они действуют вполне логично, разумно, и патриотично, — иначе бы они все, или, по крайней мере, хоть кто-нибудь из них действовали бы по-другому. Но иначе не действовал никто: доминанта. Откуда она взялась? Ближайшее объяснение будет лежать в католичестве. Но тогда возникает следующий вопрос: почему именно в Польше удержалось католичество, разгромленное и в северной Германии, и в Скандинавии, и остановленное на пороге России? На этот вопрос у меня ответа нет. Ко всей трагической судьбе Польши и католичество приложило свою страшную руку. При Пилсудском, в сущности, совершенно также, как и при Вишневецких: все иноверцы, диссиденты, в особенности православные, казнями и пытками загонялись в лоно католической церкви, сжигались православные храмы (за два года перед Второй мировой войной их было сожжено около восьмисот) и в восточных окраинах возникала лютая ненависть против тройных насильников: насильников над нацией, экономикой и религией. И, создавая вот этакую психологическую атмосферу, Польша при Сапегах, Радзивиллах и Вишневецких пыталась опираться на казачьи войска, а в 1939 году послала против Германской армии корпуса, сформированные из западно-украинского крестьянства: корпуса воевать не стали. “Домашний старый спор”, о котором когда-то писал Пушкин, сейчас решен окончательно. Русское море не иссякло — его не удалось иссушить ни большевикам, ни Гитлеру. Польша, как и следовало ожидать, при минимальной затрате умственных способностей, оказалась расплющенной. И если Россия — даже при большевиках — сумела ликвидировать немецкий “Drang nach Osten”, то о польской миссии и говорить нечего. Если Россия сумела справиться с такой несомненно первосортной Европой, какой она, Европа, являлась и при наполеоновском “новом порядке” и при гитлеровском, то совсем уже третьесортное европейское захолустье Польши — никакой угрозы для нас больше не представляет. И сейчас мы, больше, чем когда бы то ни было, можем позволить себе роскошь полного беспристрастия. Может быть - и сочувствия. Трагическая и окровавленная судьба этой несчастной страны, которая — как выразился Энгельс, “никогда ничего, кроме воинственных глупостей, не делала” — может вызвать всякие чувства, — но и сострадание в том числе. Может быть, даже и нечто вроде признательности: если бы Польша не была католической, то восточно-европейская империя была бы, конечно, польской, а не русской: для этого Польше одно время было вполне достаточно отказаться от шляхетско-ксендзовс кой политики на Украине - и “Польша от моря до моря” была бы обеспечена. При ее тогдашнем техническом превосходстве — это было бы вполне достаточной базой для стройки империи. Но от Болеслава до Мосьцисского (последний президент Польши) — страна вела все одну и ту же политику упорно, настойчиво, фанатично и самоубийственно — безо всякой оглядки на элементарнейший человеческий здравый смысл... Польская поговорка не без некоторой гордости утверждает, что Польша стоит беспорядком: Polska nierza dem stoi. Русская народная словесность снабжает существительное “поляк” эпитетом “безмозглый”, немецкая пословица говорит о “польском хозяйстве” — Polnische Wirtschaft, это битье посуды на ярмарках за недорогую плату: вот посуда перебита, кажется, вся — до последнего черепка. Но, похороненный под кучей окровавленных обломков, откуда-то из Англии, жалобно, но упорно стонет загробный голос эмигрантского правительства Польши: “Польша от моря до моря”, то есть Польша с Литвой, Латвией и Украиной. В Варшаве в январе 1940 года — когда в городе не было ни топлива, ни хлеба — местами не было и воды, когда немцы вылавливали польскую интеллигенцию, как зайцев на облаве, и отсылали ее на гибель в концлагеря, когда над страной повисла угроза полного физического истребления — и когда безумные рестораны столицы были переполнены польским “цветом общества”, пропивавшим последнее свое достояние — цвет Польши все-таки жил мечтой о политической, культурной и религиозной миссии Польши на варварском русском востоке. Вы скажете — сумасшествие! Я скажу — истерика! Но Польша будет считать эти планы и разумными, и исполнимыми, и само собою разумеющимися. Это есть польская доминанта. Это есть внутреннее “я” страны, от которого страна отказаться не может — как не могут немцы отказаться от своей воли к власти. ДОМИНАНТА ГЕРМАНИИ Мое поколение было воспитано на той классической русской литературе, о которой я уже говорил: великая и очень вредная литература. Под ее влиянием мы вошли в жизнь с совершенно исковерканными представлениями о реальности. Представление о Германской реальности для нас воплощалось в толстовском Карле Ивановиче, таком трогательно беспомощном и сентиментальном, или в генерале Пфуле, стол же беспомощно самоуверенном в его “эрсте колонне марширт” и вообще в аккуратном до смешного немецком булочнике (“хлебник — немец — аккуратный”...), колбаснике, чиновнике — которые пришли в широкую русскую землю честно есть свой хлеб. В большинстве случаев они ели его честно... Кое-что другое писал Достоевский в “Бесах”*, но Достоевский был писателем Ва сильевского острова и специфически немецкого василеостровского социального склада (в его времена Васильевский остров был населен по преимуществу всякой немецкой мелкотой). Но все это касалось нашего внутреннего немца и о немце германском мы имели самое нелепое представление: народ поэтов и мечтателей — Dichter und Traumer — родина философии, этакие комические Фрицы и Морицы, о которых мы читали еще у Буша. О том, что есть немецкий дух на самом деле — об этом наша литература не сказала нам ничего. Говорили славянофилы — но их не читал никто. Надрывно предупреждал Герцен — но и он был вне большой литературы**. Наше довоенное среднее представление о немцах отражало по преимуществу нашу собственную внутреннюю разладицу. Германофильскими у нас были обе борющиеся стороны — и революция, и реакция. Для революции Германия была родиной Гегеля и Маркса — с их философской эрудицией, для реакции — родиной унтер-офицера, с его прозаическим кулачищем. Революция пыталась организовать свой идейный капитал на базе немецкой философии, реакция — свой земельный капитал — на базе немецких управляющих. И обе стороны проворонили немца таким, каким он является в его исторической реальности. Так — социальный склад страны обуславливает собою не только ее самочувствие: он обуславливает и ее зрение. Обе стороны правящего слоя, сталкивавшиеся с немцами и обязанные доложить русскому народу о его западном соседе — рассматривали этого соседа исключительно с классовой — а не национальной точки зрения. А мы в гимназиях изучали историю Германии, — ничего не могли понять в кровавой каше бесконечных Карлов Коротких и Карлов Лысых, Иоганов и Фридрихов, герцогов и князей — ибо у нас не было той точки зрения, с которой эта каша могла бы быть объяснена. Эту точку зрения нам дали две мировых войны; можно было бы получить ее и более дешевым путем... Перед Второй мировой войной наш историк-романист М. Алданов писал о Первой мировой войне: “Никогда еще мир не видал такой могучей и всесокрушающей машины, какую имела Германия в мировую войну. Беда была только в том, что люди, стоявшие во главе этой машины, решительно не знали, что надо делать”. М. Алданов является блестящим историческим художником. Его ценность, как исторического мыслителя, я боюсь, значительно ниже: немцы знали что надо делать, — конечно, с их немецкой точки зрения: — надо было строить немецкое мировое могущество. Но для этой стройки у них было одно единственное оружие: меч. Его оказалось недостаточно уже и в 473 году — в год падения Римской Империи. Его оказалось недостаточно и в 1914, и в 1939 году. Но, кроме меча, никаких других орудий мирового могущества в распоряжении немцев не было, нет и никогда не будет. Его не было ни при Одоакре, ни при Карле Великом, ни при Вильгельме, ни при Гитлере: чего-то не хватает. На вопрос о нехватке орудий строительства немецкая литература точно также не дает нам решительно никакого ответа, как не дает русская на аналогичный вопрос о наличии этих орудий в России. И совета нужно искать не в литературе, а в фактах, то есть в истории. А в этой истории Карлы и Фридрихи являются не “вывесками над историческим процессом”, как до Ленина и Сталина говорили марксисты, и не “двигателями исторического процесса”, как говорили тоже до Ленина и Сталина наши народники о великих людях истории, — они являются симптомами. Симптоматичными были наши серенькие московские цари-собиратели, так не любившие хвататься за нож, симптоматичными были и немецкие фюреры, так любившие стучать по столу бронированным сапогом. Все они были не “вывесками”, не “двигателями”, а только симптомами известной национальной доминанты — определяющей черты общенационального характера. Современная Германия лежит в самом центре Европы, в мягком умеренном климате, не знающем ни морозов, как на нашем севере, ни засух, как на нашем юге, ни наводнений, как на Миссисипи или Желтой реке. Плодородная почва, с очень большими запасами каменного угля, железа, меди и прочего — почти всего, кроме нефти, которая до мировых войн никакой роли вообще не играла. Ее территория прорезывается рядом незамерзающих рек, впадающих в незамерзающие моря, где у Германии есть ряд первоклассных гаваней: Данциг, Любек, Гамбург, Бремен, Кельн. Германия имеет все преимущества континентальной страны и все преимущества морской. Германия не знала татарских нашествий — а наполеоновские не несли с собой ни резни, ни рабства, ни даже порабощения. Говоря о современной нам Германии, мы не должны забывать, что чуть больше тысячелетия тому назад вся западная Европа была, так сказать, сплошной Германией. После разгрома Римской Империи германские племена расселились по всей тогдашней очень редко населенной Европе и создали серию германских государственных образований — очень недолговечных, впрочем. И не только в Европе, но и в Африке. Лонгобардское, вандальское, бургундское, франкское и прочие королевства, герцогства и т. д. — охватывали всю Европу и почти весь ее правящий слой был германским слоем. Поэтому, в частности, немцы любят изображать собою “народ господ”. Германские полчища разгромили Римскую Империю и уселись на ее развалинах. Для нас, русских, Римская Империя давно стала пустым звуком — и это напрасно. Сейчас мы должны честно сказать, что с момента падения Рима и до сегодняшнего дня, то есть лет тысячи полторы — наша культурная Европа никогда за всю свою историю не сумела создать ничего, даже и отдаленно похожего на римский культурный мир. Само собою разумеется, что и за эти полторы тысячи лет люди рождались, думали, писали и изобретали, так что наши отдельные “культурные достижения”, вот вроде бомбардировочной авиации, стоят неизмеримо выше римских достижений. Однако, также совершенно несомненно, что общий уровень порядка, сытости, безопасности в современной Европе также неизмеримо ниже римского. В римские времена вы могли проехать — без оружия и даже без паспорта — из Англии до берегов Красного моря. По всему этому пространству были проложены великолепные шоссе, остатками которых просвещенная Европа пользуется и до сих пор, а они не ремонтировались полторы тысячи лет. В городах были и канализация, и водопроводы, и ночное освещение. Древний Рим потреблял на голову населения в семь раз больше воды, чем довоенный Берлин, а современный Рим снабжается водой из оставшихся от древнего Рима трех акведуков, — остальные восемь заброшены по излишеству. .. В самой Италии было введено всеобщее обязательное обучение, а римская система раздачи хлеба — была, в сущности, своеобразным видом социального страхования. Да, было рабство. Но современная Европа ликвидировала его всего только сто-полтораста лет тому назад, — так что и тут хвастаться особо нечем. Разгром Римской Империи был началом германских государственных порядков, которые мы расхлебываем и до сих пор. Эти порядки, в самом обобщенном выражении, можно назвать феодализмом — о психологическом происхождении феодализма я буду говорить несколько ниже. Великая Империя была разодрана на сотни и тысячи мелких феодальных владений, которые сейчас же вступили между собою в кровавую братоубийственную резню — эта резня не прекратилась и сейчас. Узко внутригерманские войны кончились только после Бисмарка (прусско-австрийская и прусско-баварская) а обращение Германии с ее нордическими сестрами по расе — во время Второй мировой войны, да еще и со старшими и совсем чистокровными сестрами — не слишком сильно отличается от, скажем, магдебургской резни в Тридцатилетнюю войну. Пятнадцать веков после захвата Европы германскими племенами — в этой Европе кипит кровавая каша феодальных войн. Славянские племена, осевшие по Волхову, Двине, Припяти и Днепру, — на поверхности мировой истории появляются сразу, как законченная государственная организация. Так называемая “Империя Олега” существует и до сего времени — и все попытки ее раздроблений кончились крахом. Ее сверстница — империя Карла Великого — лопнула на другой день после его смерти, если она вообще существовала при его жизни — и все попытки ее восстановления кончились таким же провалом, как и попытки раздробления России. И Карл Великий, и император “священной Римской Империи Германской нации”, и Наполеон, и Гитлер — все это неизменно кончалось кровавыми и безрезультатными катастрофами. Объясняя возникновение нашей Империи, наши историки нам говорили: это действовал пример Византии. Не могу себе представить, каким путем он мог бы действовать на суздальских смердов, поддерживающих Боголюбского. Византия была далеко и об ее Империи суздальский смерд, конечно же, и понятия не имел. Германский же “варвар” (варваром был конечно и суздалец), пришедший на территорию Римской Империи, уселся на развалинах римских храмов и дворцов, библиотек и терм, водопроводов и цирков. Он маршировал по римским шоссе и пил воду из римских акведуков. Пример Рима лежал тут же под носом. Так — почему же на германца этот пример не подействовал никак? Для того, чтобы перенять римский пример и римскую культуру, достаточно было нагнуться и поднять с земли остатки такого великого и такого недавнего прошлого. Однако германцы даже и этого не сделали. Империя была разорвана в клочки, а ее культура была совершенно забыта. Германцы на развалинах Рима очень напоминают мне то обезьянье племя — Бан-дар-Лог, — которое в очаровательной сказке Киплинга (“Джунгли”) расселилось в развалинах индийского храма: они были самым умным, самым интересным, самым талантливым племенем на земле и занимались они — драками. То же делали и германцы. Остатки римской культуры пришли обратно в ту же Италию совершенно фантастическим путем: через Александрию, арабов, через мавританскую культуру в Испании. Но это было почти через 1000 лет после завоевания Италии германцами. Тысячу лет сидели люди на развалинах империи и культуры и даже не поинтересовались ни тем, ни другим. И после этого наши доблестные историки говорят о византийском примере, создавшем Империю Российскую... Но идея Римской Империи была в Европе все-таки жива. Покоренные и порабощенные, но все-таки более культурные массы римского и романизированного населения остались. Недавнего прошлого они забыть не могли. Трудно сказать, чем объясняется попытка Карла Великого. Французы считают его французом — то есть галлом и называют Шарлемоном — в одно слово: Charlemagne. Немцы, когда надо было доказывать французский империализм — считали его тоже французом. Когда надо было доказывать государственные таланты немцев — считали его немцем. Во всяком случае, попытка Карла родилась в сильно романтизированных областях Европы — и против нее восстали прежде всего наиболее чистые германские племена: саксы и готы. Карл упорно и долго резал и тех и других: эта резня не кончилась и после его смерти, так что Империя Карла Великого, собственно говоря, не существовала никогда: была только попытка и попытка неудачная. Потом возникла пресловутая Священная Римская Империя Германской Нации, о которой кто-то из немцев — кажется Гете — сказал, что она не была священной, ни римской, ни германской и вообще вовсе не была империей. Это был кровавый феодальный кабак, очень близко напоминающий современный нам “новый европейский порядок”. Термин — был. Но “порядка” не было ровным счетом никакого. В тех же географических, климатических, торговых и прочих условиях и на той же территории, на которой уже веками существовала великая и организованная государственность, — воссоздать эту государственность оказалось невозможным. Судьбами послеримской Европы руководил совсем другой этнографический элемент, имевший совсем другую психологическую доминанту. Священная Римская Империя стоила массу крови. Вдобавок к обычным феодальным войнам прибавились войны между императорами и папами, между гвельфами и гибеллинами, германские князьки и корольки таскались в Италию только для того, чтобы возложить на тевтонские свои головы призрачную корону призрачной империи. Карл IV получил эту корону от папы под условием ни одного дня не оставаться в Риме и, получив корону, убрался восвояси. Императоры побирались по более богатым городам Германии, закладывали свои короны ростовщикам, разорили и Германию, и Италию — и только в 1806 году австрийский император Франц II отказался, наконец, от этого призрачного титула: в соседстве с Наполеоном этот титул удержать было бы трудновато. Германские племена разрушили величайшую в мире государственную организацию и за полторы тысячи лет не создали ничего, годного ей хотя бы в подметки. Очередным ударом они разбили восточную наследницу этой Империи — Византию. Во времена очередного крестового похода — в 1211 году европейские рыцари заняли Константинополь, разграбили его до тла, и наиболее удачливые из победителей растащили территорию Империи по своим феодам, — точно так же, как лет шестьсот тому назад их предки растащили римскую. Впоследствии из этого страшного разгрома кое-что все-таки удалось спасти — но силы Византии были подорваны под корень, и бороться с турками она уже не смогла. В истории с Византией, как раньше в истории с Римом, — как позже в истории с мировой войной или — в промежутке между этими событиями — в истории с завоеванием Прибалтики, прозаические инстинкты грабежа были завуалированы поэтическими лозунгами идеи. “Гроб Господень” был поэтической вывеской. Дело шло не о Гробе, а о грабеже. И до Иерусалима дошли только самые что ни на есть неудачники: те, кто был поудачливее, застрял по дороге, перехватив себе более жирные куски, чем палестинская пустыня. Наиболее занятная история случилась, однако, с “крестовым походом детей”,— самым идиотским предприятием, какое только знает многострадальная мировая история. Те остатки от десятков тысяч детворы, которые не перемерли по дороге от голода и прочего и которых некуда было девать — геноссы крестоносцы, с папского благословения, продали в рабство в Египет — в мусульманский Египет. В учебниках истории средних веков нам об этом не рассказывали, — а один этот штришок объясняет все крестовые походы лучше, чем все идеологические вывески над ними. На другом конце тогдашнего цивилизованного мира — и в тот же отрезок времени — под поэтическим лозунгом христианизации Прибалтики, шел такой же грабеж, как и в “Священной Империи”, в Риме, в Византии “Гроба Господня” и в Новой Европе национал-социализма. Пример Прибалтики очень интересен, — хотя бы уже по одному тому, что он очень близок нам. И еще потому, что очередной государственный эксперимент был проделан на совершенно иной почве, чем в Риме, Европе и Византии. Здесь в Прибалтике, почва была совершенно девственной, не отягощенной никакими воспоминаниями и тормозами прошлого. Здесь немцы нашли племена, стоявшие почти на уровне каменного века, и здесь колонизационные возможности и способности немцев могли бы расправиться во всю свою ширь. Расправились. Что получилось? Тевтонский орден, обосновавшийся в нынешней Прибалтике, имел чудовищные возможности. За ним была вся тогдашняя европейская техника, за ним была всегдашняя поддержка всего католицизма, за ним стояло средневековое рыцарство и дворянство. Его военная организация, вынесенная из феодальных войн и из крестовых походов, безмерно превосходила военные возможности его ближайших конкурентов. Непосредственное, суверенное владычество немцев над покоренной Прибалтикой длилось около пятисот лет, со дня основания Риги (1201) до завоевания Прибалтики Петром. Но и после Петра, — до Александра III, прибалтийские бароны оставались административными и экономическими властителями страны: Россия в ее внутренние дела почти не вмешивалась. За четверть века между 1918 и 1943 годом от этой семисотлетней колонизационной работы не осталось ровным счетом ничего: все было сметено поражением в Первой мировой войне, ликвидацией немецкого землевладения, переселением балтийских немцев heim ins Reich, Второй мировой войной. В результате от семисотлетней работы осталось только одно: ненависть к немецкому имени была сильнее даже и страха перед большевизмом. Почти одновременно с немецкой колонизацией Балтики шла русская колонизация финских земель в районе нынешней Москвы. Русский пахарь, зверолов, бортник и прочие как-то продвигались все дальше и дальше на север, как-то оседали рядом с туземными финскими племенами — со всякой Мерью, Чудью, Весью — уживались с ними, по-видимому, самым мирным образом, сливались и — и из отрезанных от всего мира болот волжско-окского междуречья стали строить Империю — и построили. Немцы, прийдя в Прибалтику, сразу же начали свою стройку с беспощадного угнетения местных племен — такого беспощадного, какое даже и в те кровавые времена казалось невыносимым. И вместо соседей и помощников, немцы получили внутреннего врага, который семьсот лет спустя — в эпоху независимости балтийских племен — ликвидировал “немецкое влияние” под корень. За семьсот лет немцы не смогли ни ассимилировать эти племена, ни даже установить с ними мало-мальски приемлемых отношений — точно так же, как они не сумели сделать этого ни в Италии, ни в Галлии, ни в Византии, ни в Палестине, ни в России — нигде. Сидя на раскаленной почве народной ненависти, завоеватели не нашли ничего более умного, как поделиться на те же феоды, на какие были поделены и Европа, и Византия, и даже Палестина. Страна была утыкана замками, в которых каждый барон отсиживался не только от побежденных, но и от других баронов, своих соседей, от друзей и даже родственников. Феодальные войны в каждом уезде нашли себе совершенно адекватное выражение в организации правительственной власти вообще. Правящий немецкий слой был разделен между четырьмя основными силами: орденом, который считал себя вассалом священного римского императора, епископом, который был подчинен Ватикану, купечеством, которое было связано с Ганзой и рядовым дворянством, которое просто сидело на крестьянской шее. Эти четыре силы вели между собою пятисотлетнюю кровавую борьбу. И в трудные минуты этой борьбы звали на помощь иностранцев: кто шведов, кто датчан, поляков, а кто и русских. Кровь внутренней феодальной войны смешивалась с кровью иностранных интервенций, страна становилась театром военных действий не только между отдельными баронами, орденом, епископом и прочими — но и между иностранными армиями. Дело кончилось гибелью ордена и присоединением Прибалтики к России. Даже немецкие историки признают тот факт, что нормальная жизнь этой окраины началась только с момента включения ее в состав Российской империи. История тевтонского ордена — это только уменьшенная история Германии вообще. В ней схематически, упрощенно, и поэтому особенно наглядно, отразились те психологические (а никак не экономические) предпосылки, которые создают социальный строй феодализма. Здесь, на тогда еще не тронутой никакой культурой почве тогдашней Прибалтики, эти психологические предпосылки действовали по всей своей вольной-воле — и привели к гибели одну из колонизационных затей Германии. Экономических предпосылок, повторяю еще раз, не было ровно никаких: тут же рядом с ордером вела свою колонизационную работу Россия. Русские колонизаторы, заселыцики, землепроходцы и прочее — никаких феодов не организовывали, никаких замков не строили, никакой высшей расы из себя не разыгрывали. Это было одинаково: и в Сибири, и на Кавказе, и в Прибалтике, и в Финляндии, и даже в Польше, с которой мы имели совсем особые тысячелетние счеты. И вот, построили Империю. И, к крайнему сожалению, даже и мы до сего времени считаем эту стройку, так сказать, само собою разумеющейся, ничего особенного, ну вот, взяли и растеклись. Немцы, как видите, тоже растеклись. Но другими методами и с другими результатами. Наши методы и наши результаты — есть наше отличие от других наций — отличие, о котором наши историки, к крайнему нашему сожалению, не потрудились ни подумать сами, ни рассказать нам. РУССКИЙ СФИНКС Усилиями отечественной и иностранной литературы перед взорами отечественного и еще более иностранного читателя возник образ русского сфинкса, который то ли любит страдания, то ли не любит страданий, то ли претендует на право на бесчестие, то ли почитает воинскую честь, может быть, выше, чем где бы то ни было в мире: “таинственная славянская душа” — ничего не разобрать. И только в очень немногих книгах, написанных деловыми людьми, вдруг оказывается, что никакой таинственности и вовсе нет. Я не знаю биографии мистера Буллита, бывшего посла САСШ в Москве и автора книги о Советской России. Судя по этой книге, мистер Буллит по своему социальному и прочему положению является деловым человеком. Так — из несколько другой области. Самые умные книги о русской революции написаны несколькими русскими деловыми людьми: бароном Врангелем, отцом Главнокомандующего Белой Армии, инженером Фединым, работником донецкого угольного бассейна, и некоторыми другими литературно неопытными людьми. Нужно сказать откровенно: они написаны скучно. Но они говорят дело, и они не говорят вздора. Так Врангель, барон и миллионер, крупный помещик и предприниматель, рисуя быт дореволюционной России, дает общую картину и общий диагноз, стоящие выше, чем все мемуары и манифесты, объяснения и воспоминания, исторические труды и философические упражнения. Основные корни революции он видит в полном гниении правящего слоя России, к которому принадлежал и он сам, и самые глубинные корни русской неурядицы он видит в крепостном праве, которое искалечило все: “Я родился в кругу знатных, в кругу вершителей судеб народа, я близко знал и крепостных... И на всех крепостной режим наложил свою печать, извратил их душу... Довольных между ними было мало, неискалеченных — никого”. Вся русская история последних двухсот лет была искалечена крепостным правом. Крепостное право есть основной факт русской новейшей империи. И основная причина революции. Но это не от того, что оно “вызывало возмущение масс”, а от того, что именно оно вырыло пресловутую “пропасть между интеллигенцией и народом”. “Крепостной режим развратил русское общество”, — пишет барон Врангель. Революцию строило именно это развращенное общество. Не угнетенные массы пролетариата и крестьянства организовали великий погром русского народа, — а развращенные верхи дворянства, или, что почти одно и то же, интеллигенции. Граф Уваров, министр Николая I, говорил нашему историку Погодину: “Наши революционеры произойдут не из низшего сословия, они будут в красных и голубых лентах”. — Так они и произошли. Русская революция сейчас заняла классическое место великой французской революции. Так называемый русский сфинкс навис над Европой — может быть, и над всем миром, он ставит перед этим миром такую загадку, какую его сказочный предшественник ставил всякого рода Эдипам. Неудачный отгадчик рискует быть проглоченным. Последним незадачливым Эдипом был Гитлер. Будут ли другие? Все Эдипы, до сих пор проглоченные Россией, никакого счастья русскому народу не принесли. Победные парады в Берлине и в Париже, в Вене и в Варшаве никак не компенсируют тех страданий, которые принесли русскому народу Гитлеры, Наполеоны, Пил судские, Карлы и прочие. Победные знамена над Парижскими и Берлинскими триумфальными арками не восстановили ни одной сожженной избы. Проглоченные Эдипы оказались тяжкой, неудобоваримой и очень тощей пищей. Лучше бы обойтись России — без Эдипов, Эдипам — без России и обоим вместе без дальнейшей игры в загадки. Тем более, что если вы откинете в сторону и Гегеля, и Достоевского, и Розенберга, и Ленина, то окажется, что за русским сфинксом не скрывается вовсе никакой загадки. Русская история является самой трагической историей мира, но она является и самой простой — за исключением истории САСШ. Так же проста и загадочна психология “таинственной славянской души”. Крепостной режим искалечил Россию. Расцвет русской литературы совпадает с апогеем крепостного права: Пушкин и Гоголь принадлежат крепостному праву целиком. Тургенев, Достоевский и Толстой начали писать в пору этого апогея. Чехов и Бунин — оба по разному свидетельствовали о гибели общественного быта, построенного на крепостных спинах. Чехов чахоточно плакал над срубленным “Вишневым садом”, а Бунин насквозь пропитан ненавистью к мужику, скупавшему дворянские вишневые сады и разорявшиеся дворянские гнезда. Русская литература была великолепным отражением великого барского безделья. Русский же мужик, при всех его прочих недостатках, был и остался деловым человеком. Вероятно, именно поэтому мне, например, так близки книги, написанные деловыми людьми. Русский мужик есть деловой человек, и кроме того он — трезвый человек: по душевному потреблению алкоголя дореволюционная Россия стояла на одиннадцатом месте в мире. Так что если “веселие Руси есть пити”, то другие народы веселились гораздо больше. И Мартин Лютер писал, что немецкий народ есть народ пьяниц, что его истинным богом должен был бы быть бурдюк с вином. Дело русского крестьянина — дело маленькое, иногда и нищее. Но это есть дело. Оно требует знания людей и вещей, коров и климата, оно требует самостоятельных решений и оно не допускает не применения никаких дедуктивных методов, никакой философии. Любая отсебятина, — и корова подохла, урожай погиб и мужик голодает. Это Бердяевы могут менять вехи, убеждения, богов и издателей, мужик этого не может. Бердяевская ошибка в предвидении не означает ничего — по крайней мере, в рассуждении гонорара. Мужицкая ошибка в предвидении означает голод. Поэтому мужик вынужден быть умнее Бердяева. Поэтому же капитан промышленности вынужден быть умнее философов. Оба этих деловых человека вынуждены быть честнее философов, историков, социологов и прочее: они сталкиваются с миром реальных вещей и реальных отношений — как сталкиваются с ними и представители точных наук, и каждая ошибка состоит из потерь или разорении. Можно выпустить на литературный рынок любую теорию — анархическую или порнографическую, утопическую или вовсе сумасшедшую. Маркиз де Сад и Захер Мазох тоже имели свои тиражи и свою аудиторию, вероятно, состоявшую не только из садистов и мазохистов. Можно, как это сделали профессора Милюковы или Випперы, Шиманы или Новодворцевы, предложить общественному мнению свои литературно-исторические сооружения, которые на завтра же оказываются форменным вздором. Но нельзя выпустить на рынок автомобиль, который окажется неудачей: фирма будет разорена. Философско политическая статистика может врать, сколько ей угодно, и врет, сколько ей угодно. Но страховое общество врать не может, ибо это означает разорение, — оно должно иметь настоящую статистику. Русская публицистика могла, сколько ей будет угодно, врать о голоде среди дореволюционного русского пролетариата, но тот купец, который на основании этой статистики стал бы строить свои торговые планы, — был бы разорен. Советская статистика может врать, сколько ей угодно, о зажиточной жизни советского пролетария, но если бы будущий мировой торговый банк стал бы строить на этой статистике строить свои торговые расчеты, — он понес бы очень большие убытки. Вся восточная политика Германии Вильгельма и Гитлера была построена на очень тщательном изучении русской литературы — некоторые убытки понесли и Вильгельм, и Гитлер. Литература есть всегда “кривое зеркало жизни” и иной она быть не может. “Все счастливые семьи счастливы одинаково, и всякая несчастная семья несчастлива по-своему”, — так начал Лев Толстой свою Анну Каренину — литература живет конфликтом. Где нет конфликта, нет и литературы. Но конфликтом не исчерпывается никакая жизнь. Деловой мир по тысячелетнему опыту знает очень хорошо: между продавцом и покупателем всегда возникает конфликт о цене. Но он всегда разрешается сотрудничеством, ибо без продавца нет покупателя, и без покупателя нет продавца. Только в литературе, только на бумаге, можно ставить толстовскую альтернативу: “Все или ничего”. Только на бумаге можно строить и социализм — на практике получаются каторжные работы. Русская литература выросла в пору глубочайшего социального конфликта — правящий слой ушел от народа, и народ ушел от правящего слоя. Правящим слоем не был Николай Второй, ни даже его министры — правящим слоем была русская интеллигенция. Именно она была и бюрократией и революцией в одно и то же время. Правящим слоем был один граф Толстой — помещик и писатель, правящим слоем был и другой граф Толстой — помещик и министр. Один князь Кропоткин был лидером анархизма, другой князь был губернатором; один Маклаков был лидером парламентской оппозиции, другой — министром внутренних дел. Весь русский правящий слой делился по линии четвертого измерения. Каждый русский интеллигент служил правительству, получал деньги от правительства и был в оппозиции правительству. В его груди жили по меньшей мере “две души”, иногда и все двадцать. И все тянули в разные стороны. В эту эпоху и родилась великая русская литература. Мистер Буллит пишет: “Русский народ является исключительно сильным народом с физической, умственной и эмоциональной точки зрения”. То же говорю и я. Решительно то же говорят и самые голые факты русской истории: слабый народ не мог построить великой империи. Но со страниц великой русской литературы на вас смотрят лики бездельников. Но по такому же чисто литературному принципу было построено и гуманитарное образование в России. Русские университеты давали, конечно, специальные познания в области гражданского права, неорганической химии, атомистической физики или экспериментальной медицины. На этой базе выросли: Кони, Менделеев, Капица и Павлов. Но эти же русские ученые давали или стремились дать точные знания. В области “общего образования” неточные ученые стремились “дать мировоззрение”. Здесь с кафедр истории русской государственности, русской литературы, русского права и русской философии, нам преподавались вещи, о которых я сейчас не могу сказать с достаточной степенью уверенности — был ли это обман, или только самообман, самовнушение или только внушение. Мы молодые “интеллигентные” университетские поколения страны входили в нашу взрослую жизнь, будучи вооруженными самыми нелепыми представлениями о русской реальности. Там, где простирался гладкий форватер нашей национальной жизни — нам мерещились научно-обоснованные скалы. Там, где торчали скалы — нам мерещился форватер. По этому форватеру, научно расчищенному и научно проверенному, мы и въехали в НКВД. Русская социально-филосовская медицина ошиблась во всем: в анамнезе, в диагнозе и в прогнозе. Последнее абсолютно бесспорно. Но если ошибка в прогнозе бесспорна абсолютно, то логически ясно, что и диагноз был глуп. Однако, вся предшествующая более чем вековая деятельность русских социально-философских наук накопила чудовищные залежи цитат — и своих и еще больше краденых. Эти залежи довольно прибыльно разрабатываются десятками тысяч ученых старателей всего мира. Что ж? Выкинуть их всех вон? Расписаться перед всем цивилизованным и не цивилизованным человечеством, что все это “богословская схоластика” и больше ничего? Закрыть все библиотеки и свои текущие счета? Все это очевидно, невозможно. И поэтому общественное мнение мира продолжает блуждать среди скудных цитатных зарослей научно-философского чертополоха, а общепринятые формулировки сводятся к полудюжине заезженных шаблонов об отсталой царской России, о “тюрьме народов”, о неграмотной стране и, наконец, о той таинственной славянской душе, без которой так трудно было бы обойтись голливудским режиссерам. ТАИНСТВЕННАЯ ДУША Таинственная славянская душа оказывается вместилищем загадок и противоречий, нелепостей и даже некоторой сумасшедшинки. Когда я пытаюсь стать на точку зрения американского приват-доцента по кафедре славяноведения, или немецкого зауряд-профессо ра по кафедре чего-нибудь вроде геополитики или литературы, то я начинаю приходить к убеждению, что такая точка зрения — при наличии данных научных методов является неизбежностью. Всякий зауряд-философ, пишущий или желающий писать о России, прежде всего кидается к великой русской литературе. Из великой русской литературы высовываются чахоточные “безвольные интеллигенты”. Американские корреспонденты с фронта Второй мировой войны писали о красноармейцах, которые с куском черствого хлеба в зубах и с соломой под шинелями — для плавучести — переправлялись вплавь через полузамерзший Одер и из последних сил вели последние бои с последними остатками когда-то непобедимых гитлеровских армий. Для всякого разумного человека ясно: ни каратаевское непротивление злу, ни чеховское безволие, ни Достоевская любовь к страданию — со всей этой эпопеей не совместимы никак. Вначале Второй мировой войны немцы писали об энергии таких динамических рас, как немцы и японцы, и о государственной и прочей пассивности русского народа. И я ставил вопрос: “Если это так, то как вы объясните и мне, и себе, то обстоятельство, что пассивные русские люди — по тайге — прошли десять тысяч верст от Москвы до Камчатки и Сахалина, а динамическая японская раса не ухитрилась переправиться через 50 верст Лаперузова пролива? Или — как это самый пассивный народ в Европе — русские, смогли обзавестись 21 миллионом кв. км, а динамические немцы так и остались на своих 450 000?” Так что: или непротивление злу насилием, или двадцать один миллион кв. км. Или любовь к страданию, — или народная война против Гитлера, Наполеона, поляков, шведов и прочих. Или “анархизм русской души” — или империя на одну шестую часть земной суши. Русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории. И точно так же несовместима и “история русской общественной мысли”. Кто-то врет: или история или мысль. В медовые месяцы моего пребывания в Германии — перед самой войной и в несколько менее медовые— перед самой советско-гер манской войной, мне приходилось вести очень свирепые дискуссии с германскими экспертами по русским делам. Оглядываясь на эти дискуссии теперь, я должен сказать честно: я делал все, что мог. И меня били как хотели — цитатами, статистикой, литературой и философией. И один из очередных профессоров в конце спора иронически развел руками и сказал: — Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе — и художественной, и политической, или поверить герру Золоневичу. Позвольте нам все-таки предположить, что вся эта русская литература не наполнена одним только вздором. Я сказал: — Ну, что ж — подождем конца войны. И профессор сказал: Конечно, подождем конца войны. — Мы подождали. Гитлеры и Сталины являются законными наследниками Горьких и Розенбергов: “в начале бе слово”, и только потом пришел разбой. В начале бе словоблудие, и только потом пришли Соловки и Дахау. В начале была философия Первого, Второго и Третьего Рейха — и только потом взвилось над Берлином красное знамя России, лишенной нордической няньки. * * * Мистер Буллит — деловой человек, посмотрел на Россию невооруженным глазом, — простым глазом простого здравого смысла, без всяких или почти без всяких цитат. И он увидел вещи такими, какие они есть, может быть , с ошибкой на 30 градусов, но все-таки не на все 180. Такие люди были и в Германии. Я знаю их десятки. Это были купцы, инженеры, ремесленники, мужики из бывших военнопленных Первой мировой войны и колонистов, бежавших от революции. Они не были учеными людьми. Запас их цитат был еще более нищим, чем мой. Их дискуссионные таланты и возможности были еще более ограничены, чем мои. Но они знали вещи, которых не знал ни профессор Шиман, ни профессор Милюков, ни писатель Горький, ни философ Розенберг. Они, как и мистер Буллит, жили просто без цитат — без никаких цитат. Они просто ни о какой философии не имели никакого представления. И они видели простые и очевидные вещи — вещи простые и совершенно очевидные для всякого нормального человеческого мозга, не изуродованного никакой философией в мире. И они буквально лезли на все стенки Восточного министерства и заваливали правительство меморандумами — и индивидуальными, и коллективными: только ради Бога не делайте этого, не пытайтесь завоевывать Россию. Все эти письменные и устные вопли попадали во всякие ученые комиссии и там разделяли мою судьбу: подвергались полному научному разгрому. И над попранными деловыми людьми торжествующе подымали свои лысины победоносные профессора. Русскую литературно-философскую точку зрения на русский народ суммировал Максим Горький в своих воспоминаниях о Льве Толстом: “Он был национальным писателем в самом лучшем, полном смысле этого слова. В великой душе носил он все недостатки своего народа, всю искалеченность, которая досталась нам от нашего прошлого. Его туманные проповеди “ничегонеделания”, непротивления злу” его “учение пассивности” — все это нездоровые бродильные элементы старой русской крови, отравленной монгольским фатализмом. Это чуждо и враждебно западу в его активном сопротивлении злу жизни”. “То, что называется толстовским анархизмом, есть, по существу, наше славянское бродяжничество, истинно национальная черта характера, издревле живущий в нашей крови позыв к кочевому распылению. И до сих пор мы страстно поддаемся этому позыву. И мы выходим из себя, если встречаем малейшее сопротивление. Мы знаем, что это гибельно, и все-таки расползаемся все дальше и дальше один от другого — и эти унылые странствования, эти тараканьи странствования мы называем “русской историей”, — историей государства, которое почти случайно, механически создано силой норманнов, татар, балтийцев, немцев и комиссаров, к изумлению большинства его же честно настроенных граждан. К изумлению — ибо мы всегда кочевали все дальше и дальше, и если оседали где-нибудь, то только на местах, хуже которых уж ничего нельзя было найти. Это наша судьба, наше предназначение — зарыться в снега и болота, в дикую Ерьзю, Чудь, Весь, Мурому. Но и среди нас появлялись люди, которым было ясно, что свет для нас пришел с Запада, а не с Востока, с Запада с его активностью, которая требует высочайшего напряжения всех духовных сил. Его (Толстого) отношение к науке тоже чисто национально, в нем изумительно ясен древний мужицкий скептицизм, рождающийся из невежества”... Так говорит Заратустра русской литературы. Послушаем другого Заратустру — немецкого. Альфред Розенберг — “Миф XX века” — официальная идеология нацизма: “Когда-то Россия была создана викингами, германские элементы преодолели хаос русской степи и организовали население в государственные формы, способствовавшие развитию культуры. Роль викингов позже переняла немецкая Ган за и эмигранты с Запада вообще. Во время Петра I — немецкие балтийцы, а к концу XIX столетия также сильно германизированные балтийские народы. Но под внешним обликом культуры в русских все же таилось стремление к беспредельному расширению и неукротимая воля к подавлению всех жизненных форм, понимаемых как преграды. Смешанная монгольская кровь даже при сильной ее растворенности закипала при всяком потрясении русской жизни и побуждала массы к таким действиям, которые посторонним людям казались непонятными... Враждебные течения крови борются между собою... Большевизм — это восстание монгольства против северных форм культуры, это стремление к степи, ненависть кочевника к личности, это — попытка свержения вообще всего”. Эти две тирады являются все-таки документами: и Розенберг в своем документе почти дословно повторяет горьковское резюме русской истории и русской души. Всякая строчка в этих двух документах является враньем — сознательным или бессознательным — это другой вопрос. Каждое утверждение противоречит самым общеизвестным фактам и географии и истории — каждое утверждение противоречит и нынешнему положению вещей. И, — стоя на чисто русской точке зрения, — как можно обвинять немцев — немецких философов и Розенберга в их числе— в том, что они приняли всерьез русских мыслителей — и Горького в их числе. Горькие создавали миф о России и миф о революции. Может быть, именно ИХ, а не Гитлера и Сталина следует обвинять в том, что произошло с Россией и революцией, а также с Германией и с Европой в результате столетнего мифотворчества? Я еще раз вернусь к фактам. а) “Монгольская кровь” не имеет ничего общего с кочевни чеством: наиболее типичные народы монгольской расы — японцы и, в особенности, китайцы — являются самыми оседлыми расами земного шара. б) Кочевничество не имеет ничего общего с монгольской расой: цыгане не монголы, а американские трампы Джека Лондона только повторяли литературные и бытовые мотивы горьковских босяков. Английский народ “расползся” еще больше русского — почти на весь земной шар. Самые чистые монгольские народы Евроды — финны и венгры — сидят на своих местах и не кочуют вообще никуда. в) Русский народ ни в коем случае не является народом степей — это народ лесов. Его государственность родилась и выросла в лесах. Степь для него, — до конца 18-го века, — была страхом и ужасом, как ночное кладбище для суеверного неврастеника: степь была во власти кочевых орд и именно из степи шли на Русь величайшие нашествия в ее истории. г) Норманны в частности, немцы вообще, не имеют никакого отношения к стройке русской государственности. Эта государственность выросла в Москве в 13-16 веках, в условиях почти абсолютной отрезанности от Западной Европы. Нельзя считать “норманнским влиянием” то обстоятельство, что московские князья пятьсот лет тому назад имели легендарного предка, вышедшего якобы из варяг. д) На северных территориях лесов и болот, у Ерьзи, Чуди, и прочих, русский народ осел не потому, что не нашлось места хуже, а потому что степные нашествия обратили южную часть страны в одну сплошную пустыню. Не мог же Горький не знать, что первая попытка основания государственности была сделана в Киеве и что от самого цветущего города в тогдашней Европе — в 13-м веке остались одни развалины и весь юг был опустошен до тла. е) В русской психологии никакого анархизма нет. Ни одно массовое движение, ни один “бунт”, не подымались против государственности. Самые страшные народные восстания — Разина и Пугачева — шли под знаменем монархии — и при том легитимной монархии. Товарищ Сталин — с пренебрежением констатировал: “Разин и Пугачев были царистами”. Многочисленные партии Смутного Времени — все — выискивали самозванцев, чтобы придать легальность своим притязаниям, — государственную легальность. Ни одна партия этих лет не смогла обойтись без самозванца, ибо ни одна не нашла бы в массе никакой поддержки. Даже полудикое казачество, — флибустьеры русской истории, — и те старались обзавестись государственной программой и ее персональным выражением — кандидатом на престол. К большевизму можно питать ненависть и можно питать восторг. Но никак нельзя утверждать, что большевицкий строй есть анархия. Я как-то назвал его “гипертрофией этатизма” — болезненным развращением государственной власти, монополизировавшей все: от философии до селедки. Это каторжные работы — но это не анархия. ж) Толстовское отношение к науке ничего общего с психологией русского народа не имеет, как и его “ничегонеделание” или “непротивление злу”. Что типичнее для русского народа: граф Лев Толстой, стоящий на самой вершине всей культуры человечества и эту культуру осудивший, или мужик Михаиле Ломоносов, который с тремя копейками в кармане, мальчишкой пришел в Москву из северных лесов — чтобы стать потом председателем первой русской Академии Наук? Да, был Толстой. Но ведь был и Ломоносов. Был воображаемый Каратаев, но был и реальный Суворов. Был пушкинский Онегин, — “забав и роскоши дитя” — и были крепостные мужики Гучковы. Были эпилептики Достоевского, но ведь были Иваны, в феврале 1945 года вплавь форсировавшие Одер. И — еще дальше: что типичнее для американского народа: Эдгар По и Уолт Уитмэн — или Эдисон и Форд? Что типичнее для русского народа: Пушкин и Толстой или Ломоносов и Суворов? Русская интеллигенция, больная гипертрофией литературщины, и до сих пор празднует день рождения Пушкина, как день рождения русской культуры, потому что Пушкин был литературным явлением. Но не празднует дня рождения Ломоносова, который был реальным основателем современной русской культуры, но который не был литературным явлением, хоть именно он написал первую русскую грамматику, по которой впоследствии учились и Пушкины и Толстые. Но Ломоносов забыт, ибо его цитировать нельзя. Суворов забыт, ибо не оставил ни одного печатного труда. Гучковы забыты, ибо они вообще были неграмотными. Но страну строили они, — не Пушкины и не Толстые, — точно так же, как Америку строили Эдисоны и Форды, а не По и Уитмэны. Как Англию строили адвенчереры и изобретатели, купцы и промышленники, а не Шекспир и Байрон. Русская интеллигенция познавала мир по цитатам и только по цитатам. Она глотала немецкие цитаты, кое-как пережевывала их и в виде законченного русского фабриката экспортировала назад — в Германию. Германская философия глотала эти цитаты и в виде законченного научного исследования предлагала их германской политике. Откуда бедняга Гитлер мог знать, что все это есть сплошной, стопроцентный химически чистый вздор? Как было ему не соблазниться пустыми восточными пространствами, кое-как населенными больными монгольскими душами? Гитлер помер. Давайте говорить о мертвеце без гнева и пристрастия: если правы Достоевский, Толстой и Горький, то правы и Моммзен, Рорбах и Розенберг. Тогда политика Гитлера на востоке является исторически разумной, исторически оправданной и, кроме того, исторически неизбежной. Если русский народ сам по себе ни с чем управиться не может, то пустым пространством овладеет кто-нибудь другой. Если русский народ нуждается в этакой железной няньке — то по всему ходу вещей роль этой няньки должна взять на себя Германия. И это будет полезно и для самого русского народа. Розенберг так и пишет: “Теперь ему (русскому народу) придется перенести свой центр из Европы в Азию. Только таким образом он, может быть, найдет свое равновесие, не будет вечно извиваться в фальшивой покорности и одновременно зазнаваться, желая сказать “потерявшей свою дорогу Европе” свое “новое слово”. Пусть он, справившись с большевизмом, это “слово” направит на восток — туда, где ему самому есть место. В Европе для этого “слова” места “нет”. Как видите А. Розенберг писал в тоне безусловной уверенности: “Русскому народу придется перенести свой центр из Европы в Азию”. И, как видите, уверенность А. Розенберга кончилась виселицей. Но... Если прав Горький, то прав и Розенберг, почти буквально повторяющий Горького. Если оба правы, тогда русская оккупационная зона Германии является только плодом воспаленного воображения “наивных реалистов”. Или — еще резче: если и в русской, и в германской философии имеется еще что-то, кроме сплошного вздора, то мы, все остальные люди, должны мощными колоннами отправиться в ближайший сумасшедший дом и там просить вылечить нас от галлюцинаций реальной действительности. От галлюцинаций голода и страха, от иллюзии русской армии, — уже в третий раз в истории оккупирующей Берлин, от навязчивой идеи о полном и абсолютном провале всех теорий, всех цитат, всех полных собраний сочинений. Все-таки: или — или. Кто-то из нас должен быть отправлен в сумасшедший дом. Вопроса о неточности, о случайном промахе, об “эрраре гуманум эст” — здесь нет и быть не может. О Ломоносове, Суворове, Менделееве, о степи и лесах, о монголах и их истреблении, о народных бунтах и их лозунгах Горький не знать не мог. Как не мог Ключевский не знать о декабристских планах истребления Династии или Покровский о борьбе Николая Первого с крепостным правом, или — все вместе взятые о самых основных фактах русской истории вообще. Как, с другой стороны Розенберги и Шиманы не могли, не имели права не знать истории наполеоновского похода в Россию или происхождения украинской самостийности. Все они, по меньшей мере, не имели права не знать: за это знание им платили деньги, называли профессорами или мыслителями, доверяли им, как специалистам — как вы доверяете врачу. ЧТО ЕСТЬ ДОМИНАНТА Общественные науки континентальной Европы делятся на два неравных лагеря: революционный и реакционный. Революционный занимает процентов 95 всей научной территории Европы. Реакционный зовет назад — к инквизиции, революционный — вперед к Дахау. Иногда они смешиваются в одном лице: как наш Бердяев начал с призыва: вперед к чрезвычайке! И кончил воплем о “Возврате средневековья” — так называется одна из его книг, посвященная одной из его переоценок ценностей. Революционный зовет к фаланстерам и колхозам, реакционный к феодам и крепостному праву. Этим разница между ними, по существу, и ограничивается. Ибо прогрессивные Соловки или Дахау оказываются тем же, чем была ретроградная инквизиция. Интернациональный космополитизм нежно и нечувствительно переходит в предельную степень шовинизма, а шовинистический расизм вдруг перекрашивается в интернациональную организацию Новой Европы. Не забудьте, пожалуйста, профессора Виппера: все это “богословская схоластика — и больше ничего”. Под богословской схоластикой профессор Виппер понимает, разумеется, совершеннейший вздор. “Прогрессивная” часть этой схоластики говорит о равенстве народов. Реакционная цитирует Киплинга или Чемберлена (немецкого). Прогрессивная — борется за равноправие негров в САСШ, реакционная отстаивает английские колониальные владения. САСШ с неравноправием негров были прогрессивной страной, старая Россия с неравноправием евреев была реакционной страной. Реакционная Российская Империя имела министрами и армян, и греков, и поляков, и татар, и немцев; революционная Франция орала: “a bas les mektecs!” и лишила арабов Северной Африки не только политических, но и гражданских прав. Теперь, когда революционная и интернациональная Советская Россия высылает на север Сибири целые народы — раньше немецких колонистов, потом крымских татар, потом кавказских горцев и миллионы поляков — на землю, о которой никто в мире не может сказать, кому эта земля будет принадлежать завтра, — надо надеяться, мечтать и молиться, что мировой плательщик налогов в пользу философии, социологии, геополитики и пр. поймет наконец: все эти налоги уплачены зря. И что реакция ничем, кроме схоластических орнаментов, не отличается от революции. И что мы, не имея даже подобия общественных наук, сделаем лучше всего, если положимся на простой здравый человеческий смысл. Он ничего не измерит с точностью одной тысячной микрона, но, по крайней мере, предохранит нас от вооруженных экскурсов в область таинственной славянской души или таких же экскурсий в область таинственного социалистического рая. Это, сознаюсь, не много. Но это, сознайтесь, все-таки больше, чем Дахау и Соловки. С точки зрения этого здравого смысла мы можем установить, что а) люди не равны и, что б) не равны и народы. Никто, по-видимому, даже и самые последовательные сторонники самых прогрессивных интернационалов, не станут утверждать, что Ньютон равен ботокуду или что средний англичанен равен бушмену, что карликовые племена Южной Африки равны американской, французской или немецкой нации. Марксистская фразеология обходит этот пункт путем утверждения о “культурной отсталости” африканских народов, а культурная отсталость является-де результатом неблагоприятной исторической обстановки. Если, значит, для этих народов вы создадите благоприятную историческую обстановку, то даже и на ботокудской почве начнут произрастать Платоны и Ньютоны. Это будет революционный вздор. Реакционный вздор был сформулирован германской расовой теорией. На практике, повторяю, получается одно и то же: немцы вырезали крымских караимов за их еврейское происхождение, большевики выслали крымских татар за их контрреволюционные симпатии. В результате совместной деятельности революции и реакции — коренное население Крыма ликвидировано все. Очень вероятно, что крымские татары рассматривали немецкую теорию, как прогрессивную, а советскую как реакционную. Караимы — наоборот. С моей точки зрения, обе теории являются политической уголовщиной. Ньютон и ботокуд занимают крайние позиции на общем фронте человечества. Остальные нации, народы и племена расположились на каких-то средних участках. Каждая из них имеет доминанту национального характера: некую сумму, по-видимому, наследственных данных, определяющую типическую реакцию данной нации на окружающую ее действительность. Эта действительность, по-видимому, не имеет никакого влияния на общий склад национального характера: в одних и тех же исторических и географических условиях разные народы действуют и продолжают действовать по-разному. Индейцы и негры САСШ, несмотря на полную общность географии, климата и политического устройства, по-разному реагировали на создавшийся вокруг них северо-американский быт: индейцы не приноровились и вымирают, негры приноровились и размножаются быстрее белого населения страны. Таинственное племя цыган проходит сквозь всю нашу цивилизацию, как привидение сквозь стену замка, или, как картечь сквозь привидение... Вы их не соблазните ни миллионами, ни поместьями, ни дворцами: все это им ни к чему. Они ведут образ жизни, который нам кажется истинно собачьим и, вероятно, думают, что истинно собачий образ жизни ведем именно мы. Может быть, они не очень ошибаются. Позвольте мне для иллюстрации одной из “национальных доминант” привести несколько анекдотический, но совершенно реальный случай: Осенью не то 1929, не 1930 года, на московских улицах появились цыгане несколько непривычного вида. На них, как обыкновенно, были какие-то ослепительно красные штаны, пронзительно зеленые кафтаны, иссиня-черные бороды — все, как полагается. Но, кроме того, они были вооружены новехонькими портфелями и автоматическими ручками, и разъезжали не на рваных своих телегах, а на советских авто. Вид у них был деловой и озабоченный. Никто не мог ничего понять. Потом выяснилось: это были довольно многочисленные члены Центрального Совета Цыганского Национального Меньшинства — организации, которой советская власть поручила работу по одомашнению их кочевых соплеменников. Центральный Совет приступил к своей культурной организационной работе и получил свою резиденцию. Резиденцией почему-то оказалось огромное и до сих пор пустовавшее здание крупнейшего ресторана России — “Яра”. “Яр” же в свое время был воспет целыми поколениями русских пропойц аристократического происхождения, и до сих пор нет, кажется, ни одного крупного города в мире, где бы эмигрантские потомки этих пропойц не возродили бы этого славного имени. Русские рестораны под эти именем понатыканы везде. По древней репортерской привычке я зашел в “Яр”. Стучали молотки и сновали цыгане. Шла великая социалистическая стройка. Ремонтировались запущенные отдельные кабинеты, ставились столы, развешивались портреты, основывался культурно-организационный центр советского цыганства. Потом этот центр населился машинистками, бухгалтерами, завами и помзавами и даже мне как то было предложено развивать спорт среди угнетенной цыганской национальности. На эту тему я вел кое-какие переговоры с обладателями красных штанов и кожаных портфелей. Наконец Центральный Совет был отремонтирован и пущен в ход. Все было, как и во всякой советской лавочке: все бегали из комнаты в комнату и все делали вид, что что-то делают — делать же было совершенно нечего. Машинистки и бухгалтеры были русские, ответственные работники были цыгане, а надо всем этим, где-то почти незримо околачивалось несколько политических комиссаров ВКП(б). Обладатели красных штанов заседали в отдельных кабинетах и томились, как рыба на суше. Я написал длинный и совершенно идиотский проект о развитии спорта среди трудящихся цыганских масс, и ответственные работники одобрили его, не читая: грамотных из них не было ни одного. Юные цыганки и цыгане шмыгали по коридорам и вели таинственные беседы на никому не понятном языке. Это было самое странное советское заведение, какое я видел на всех территориях СССР. В этом заведении был основан и буфет, как и во всяком другом. Потом кто-то более оборотистый, чем я, организовал при культурно-просветительском отделе Центрального Совета любительский хор. Потом в буфете, или точнее, из-под буфета стала продаваться водка. Потом, в силу огромности задач и краткости сроков была установлена ночная смена. Новый “Яр” стал до странности напоминать старый. В отдельных кабинетах ответственных работников выступали цыганские хоры культурно-просветительского отдела, и портреты Маркса-Ленина-Сталина изумленно взирали на реставрацию старых социальных взаимоотношений: Мы не можем жить без шампанского Мои скромные проекты перестали вызывать чей бы то ни было интерес. Но они все-таки давали право на законное посещение буфета. Этим правом я пользовался редко: “Яр” находился на другой стороне города. Как то весной я очутился в окрестностях Центрального Совета и решил проведать буфет. Перед монументальным входом в цыганско-шампанский дворец стоял милицейский пост: “Вы — куда?” Я объяснил. “Ваши документы!” — Я показал. “А теперь — катитесь дальше”, — сказал постовой. Я спросил: “Так в чем же дело?” И получил ответ: “Это вас не касается”. Я настаивать не стал. Оказалось, что при первых же лучах весеннего солнца Центральный Совет Цыганского Национального Меньшинства в одну единственную ночь стройно и организованно распродал весь свой дворец и скрылся в неизвестном направлении. Были сорваны портреты со стен и кожа с кресел, сперты буфетные часы и брошены на произвол судьбы сочинения Маркса-Ленина-Сталина и культурно-просветительская литература, распроданы пишущие машинки и арифмометры. Личный и ответственный состав исчез совершенно бесследно: растворился в каком-то таборе и пошел кочевать, воровать и гадать по всем республикам СССР. Ни автомобилями, ни портфелями не соблазнился никто. Даже и ОГПУ махнуло рукой: где их теперь поймаешь? Да и какой смысл? Вот это и есть — цыганская доминанта, определяющая черта национального характера, по-видимому не истребимая даже и веками. Почти такую же резкую черту демонстрирует и история еврейского народа: еще и царь Соломон был комиссионером между Тиром, Сидоном, Египтом и Мессопотамией — так с тех пор еврейский народ и остался народом комиссионером — сближающим другие нации, облюбовавшим торговлю, биржу, прессу, всякое посредничество. Палестинские террористы и Британская Империя переживали повторение саддукеев и Римской Империи, а спокойное и богобоязненное еврейское население ругало Иргун-Цво-Леуми, как оно раньше ругало Маккавеев. Думаю, что Иудея времен Эттли немного отличается от Иудеи времен Тита. РУССКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ Народы не меняются. Или если и меняются, то только в случаях весьма основательного смешения рас, то есть, рождения, собственно, уже иного народа, — как это случилось с Грецией или Италией. Русский народ, или точнее, его великорусская ветвь, есть результат смешения славянской крови с финской — не с татарской. По-видимому, это смешение началось задолго до освоения окско-волжского междуречья. Во всяком случае, основные черты русского государственного строительства мы можем обнаружить уже в Киевской Руси. Но если мы станем формулировать основные черты русской национальной доминанты, то мы неизбежно столкнемся с двумя обстоятельствами. Первое. Во всей истории России есть некоторые ясно и бесспорно выраженные черты и факты, — более или менее общеизвестные и более или менее игнорируемые историками. Второе. Диапазон разногласий между историками — русскими и иностранными — объясняется не их научными взглядами, а их политическими целями: наука есть служанка политики. И если маркиз де Кюстин выпустил о России действительно похабную книгу, то мы, русские, с сокрушением должны констатировать тот факт, что Шишко, Щеголев или Покровский — авторы конца прошлого и начала нынешнего столетия, писали о России никак не более лестно, чем писал де Кюстин. Де Кюстин боялся России и хотел мобилизовать против нее Европу. Покровский и прочие хотели переделать Россию и внушали своим читателям представление о том, что эта настоящая Россия не годится никуда — иначе зачем же было бы ее переделывать? Правые историки — типа Иловайских, считали, что все, абсолютно все, обстояло и обстоит совершенно благополучно — поэтому не только переделывать, но и улучшать ничего нельзя: жизнь должна застыть. Это будет приблизительно точка зрения Победоносцева: Россию нужно заморозить, законсервировать. Эта точка зрения отвечала интересам поместного слоя, которые наиболее ярко и откровенно выразил Левин в “Войне и мире”, Победоносцев в “Московском сборнике”, Катков в “Московских ведомостях” и выражают крайне правые издания в эмиграции. Сейчас стыдно читать выпады Каткова против суда присяжных. Сейчас неудобно читать те золотые сказки о старой России, которые блещут одним достоинством: полной неправдоподобностью. Правые склонны напирать на “славу русского оружия”, на внешнеполитические достижения России и старательно обходят ее внутренние социальные противоречия. Левые в “славе русского оружия” видят не защиту страны и народа, а голый империализм. Социальные противоречия, существовавшие реально, — левые раздували и раздувают как могут. Можно было бы сказать: левые оказались правы: революция все-таки произошла. Но можно сказать и совершенно иначе: при революции все, в том числе и “социальные противоречия”, оказались неизмеримо острее и хуже, чем они были при царском строе. А национальное чувство оказалось сильнее, чем ожидали и правые и левые вместе взятые: разгром Гитлера есть, конечно, результат национального чувства, взятого в его почти химически чистом виде. Сейчас мы реально стоим перед опасностью того, что “Запад”, обещая России всякие материальные блага, остается слепым к национальному инстинкту народа, ибо “запад” действовал и продолжает действовать на основании тех почти единственных источников, какие имеются в его распоряжении — вот, вроде горьковской фразы об “унылых тараканьих странствованиях”. История русского народа еще не написана. Есть “богословская схоластика”, есть “философская схоластика”. Обе подогнаны под заранее данную цель и обе базируются на сознательном искажении исторических фактов. Схема русской истории, лишенная по крайней мере сознательного искажения, будет в одинаковой степени неприемлема ни для правых, ни для левых читателей. Однако, она может дать ответ на два вопроса. Первый: как это все случилось, и второй: как сделать так, чтобы всего этого больше не случилось. |