Л. А. Тихомиров
Л. А. Тихомиров Монархическая
государственность
VIII Андрей
Боголюбский как носитель идеи самодержавия
Вернуться к оглавлению
Идея единоличного самодержавия на
Руси домонгольской созревала настолько быстро,
что уже при внуке Мономаха могла иметь такого
представителя, как знаменитый Андрей
Боголюбский.
Андрей Боголюбский, сын Юрия
Долгорукого, второго сына Владимира Мономаха,
родился около 1110 года. При кончине деда ему было
уже около 16 лет, так что слава Мономахова, еще при
жизни знаменитого князя царской греческой крови,
не могла не говорить впечатлительному чувству
мальчика. Вырос он в уделе отца своего, в
Суздальской земле, где князь Юрий Владимирович
(Долгорукий) играл роль колонизатора и
устроителя земли, населяемой почти заново
сходцами со всех концов Руси.
Юрий Долгорукий был князь властный,
энергичный и хозяйственный... Значение сильной
власти, в одних твердых руках, было видно Андрею
на каждом шагу дел его родины. Книжное учение
могло лишь развивать в нем идею византийского
самодержавия. И вот мы видим во всей его жизни
несомненную и упорную работу для осуществления
этой идеи [Хорошую сводку фактов,
доказывающих это, делает В. Т. Георгиевский в
своей книге "Святый Благоверный Великий Князь
Андрей Боголюбский", Владимир, 1894 г. Автор, быть
может, преувеличивает степень сознательности
монархической идеи в Андрее Бо-голюбском, но
нельзя сомневаться, что князем всю жизнь
руководила именно эта идея, которую он понимал,
конечно, с большей ясностью, нежели первые
Московские князья, собиратели земли Русской, до
самого Иоанна III].
Личные качества Андрея Боголюбского и
обстоятельства его жизни исключают всякую
возможность объяснять его бурную историю личным
честолюбием. Одаренный огромными способностями,
он в то же время отличался превосходными
нравственными качествами. Его память не
запятнана никакими пороками, никакими низкими
поступками, никакими даже случайными
преступлениями. Его благочестие, его искренняя
вера, молитвы и посты, его широкая
благотворительность - несомненны. При редкой
храбрости и военных талантах, он приобрел много
военной славы, но не дорожил ей и не любил войны.
Точно также, при огромных трудах на пользу своей
земли, он совершенно не дорожил популярностью.
Всей своей жизнью он представляет человека идеи,
который только ей дорожит, готов для нее все
сделать, всем пожертвовать и всем рискнуть.
Первоначально народ Суздальский очень
любил его. Когда Юрий Долгорукий умер в Киеве, то,
по словам летописца, "Ростовцы и Суз-дальцы,
одумавши все, взяли Андрея, старшего сына Юрия, и
посадили в Ростове и в Суздале, зане же бе любим
всеми за премногую его добродетель". А между
тем у Андрея никогда не видно ни одной черты
заискиванья у народа и - во имя своей идеи - он не
стеснялся вооружить против себя все силы,
имевшие значение на Руси, князей, дружину, бояр, и
даже самый народ!
Дети Юрия Долгорукого получили самое
лучшее, по тогдашнему, образование. О брате
Андрея, Михаиле, известно, что он "с греками и
латинами говорит их языком яко русским". Сам
Андрей, по словам его "жития", от юного
возраста ни о чем не заботился, кроме "книжного
поучения" и "Церковного пения". Но все,
чему учился Андрей, могло нести ему из Византии
лишь идеал самодержавия, власти
"автократора", "базилевса". Век Андрея
был веком Комнинов, а среди его друзей и
советников, при всей скудости биографических
известий, мы встречаем греков, как священник
Никулина и дьякон Нестор. Понятно, что все эти
влияния могли лишь развивать в нем идею
единовластия, которая стала перед ним великой
целью жизни особенно тогда, когда он воочию
увидел бедствия удельного многовластия.
Андрей Боголюбский провел жизнь до
40-летнего возраста в своей Суздальской земле, при
фактическом единовластии своего отца, в трудах
земских и воинских, при общей любви всей своей
родины. Но вот Юрий Долгорукий, став великим
князем Киевским, вызвал сына на юг, в Вышгород.
Здесь-то Андрею и пришлось увидеть еще
незнакомые нравы удельной распущенности и
усобицы. Это оказалось невыносимо для него.
"Князь Андрей, - говорит летопись, - смущался о
нестроении братии своей и братаников, и
сродников, и всего племени своего, яко всегда в
мятеже и волнении все бяху и мнози крови
лияше". Андрей "скорбяше о сем и восхоте идти
в Суздаль и Ростов, яко там, рече, спокойнее
есть". Так он не взлюбил удельных порядков, и
сначала удалился от них, а затем, когда настала
возможность, начал ломать все старые порядки с
последовательностью и страстностью Петра
Великого.
Время для этого наступило по смерти
Юрия Долгорукого, когда Андрей сделался великим
князем Суздальской земли, а впереди у него уже
являлась близкая кандидатура на Киевский стол. С
1187 г. он начинаете круто сосредоточивать власть
Суздальскую в своих руках, причем даже и изгоняет
своих братьев. "Се же сотвори, желая быть
самовлад-цем в Суздальской и Ростовской
земле", поясняет летопись. Но стремления
Андрея к "самовластию" шли гораздо дальше,
Десять лет он укреплялся в своем
Суздале, а в Киевской Руси шли усобицы. В 1168 г.
наступил любопытный момент определения прав на
первое место. О старших линиях - уже никто не
думал. Разбирали до некоторой степени только
между Мономаховичами, и хотя в Киеве княжил
любимый народом Мстислав Изяславич, но
недовольная им коалиция князей (10 или 12),
придравшись к пустому случаю, провозгласила
старшим в роде Андрея Боголюбского [Соловьев, т. II, стр. 476. Собственно с
Мономаховской меркой - тогда было три кандидата,
имеющих наиболее прав: Владимир, Мстислав и
Андрей]. Это было сделано с очевидным
участием самого Андрея.
Итак, родовая идея до того опустилась и
обессилела, что спорный вопрос о старшинстве
стал решаться избранием. Это был момент,
когда проблескам монархического начала ясно
стало угрожать начало княжеской владетельной
аристократии. Андрей Боголюбский
воспользовался избранием своим, но лишь для того,
чтобы начать радикальную ломку старого строя на
началах единодержавия.
Мстислав не мог устоять против
коалиционной рати, предводимой сыном Андрея. В 1169
году Киев, упорно защищавший своего князя, был
взят "на щит", и войско победителей
подвергло его двухдневному грабежу. Этот
поступок Андрея со стольным Киевом, как с градом
завоеванным, был, очевидно, преднамеренным
уроком, и Андрей довершил унижение удельной
столицы тем, что оставшись великим князем, не
поехал и Киев, и даже не взял его себе, а отдал
младшему сыну своему Глебу.
"Этот поступок Андрея, - говорит С. М.
Соловьев, - был событием величайшей важности,
событием поворотным, с которого начинался на
Руси новый порядок вещей" [Соловьев,
т. II, гл. VI]. Это был акт величайшего
самовластия великого князя в отношении как
остальных князей, так и земли Русской. Андрей
собственной волей, вопреки общему мнению князей
и земли, заявил фактически, что власть - в нем
самом, а не в земле и не в князьях. С Андрея,
говорит Соловьев, "впервые высказывается
возможность, перехода родовых отношений к
государственным".
Вообще, с самого переселения из
Вышгорода на север, все поведение Андрея стало не
только преднамеренно, но даже как бы
демонстративно "самовластительским". Он как
будто старается не пропустить ни одного случая
показать всем "сословиям", что нет иной
власти, кроме его, великого князя. Принцип у него
виден во всех действиях, и видно, что ради этого
принципа Андрей Боголюбский готов ставить на
карту все: свою популярность, свою силу, свое
спокойствие и выгоды, саму жизнь свою.
Только что явившись в Суздальскую
землю и провозглашенный Великим Князем, он
самовольно делает столицей Владимир, к общему
неудовольствию старших городов, Суздаля и
Ростова, где были так сильны бояре и посадские
"вечевые люди". Владимир же был из ничего
создан самим Андреем и населен "мизинными",
самыми незнатными, маленькими "сходцами"
изо всех мест. Общее неудовольствие бояр, веча и
князей не останавливали его. Он выслал вон своих
братьев, изгнал недовольных старых бояр, и все
более окружал себя новыми людьми. В 1160 г. он,
пользуясь званием старшего князя, предъявил
права на Новгород.
"Да будет вам ведомо, объявил он вечу
вольного города, что я хочу покорить Новгород
добром или лихом, чтобы вы мне целовали крест,
иметь меня великим князем, а мне вам хотеть
добра" [Так это место читает В.
Т. Георгиевский, и это, по-видимому, единственное
верное чтение, так как не видно, чтобы Новгород
когда-либо раньше целовал крест Андрею].
Добившись власти в Новгороде, Андрей пользуется
ею с широтой настоящего царя, действующего
исключительно по своей воле, в интересах лишь
справедливости. Он менял своих посаженников -
князей в Новгороде, иногда как будто нарочно
давая не тех, кого желали новгородцы. Один раз он
сменил князя, потому что нашел посадника правым в
их столкновении. Когда в угоду Андрею, новгородцы
изгнали от себя Святослава Ростиславича, Андрей
дал им своего племянника, но потом, помирившись с
Ростиславом, Андрей снова дал Новгороду недавно
изгнанного Святослава, и притом Новгород должен
был принять его "на всей его воле", без ряду.
Когда у Святослава пошли с новгородцами ссоры, и
он должен был бежать, то Андрей, на просьбу города
назначить другого отвечал:
"Нет вам другого князя, кроме
Святослава". Своими притязаниями Андрей довел
Новгород до отчаянного сопротивления, причем
рать суздальская потерпела жестокое поражение.
Но и после этого, Новгород должен был все-таки
подчиняться Андрею, который ни мало не отказался
от своих прав Верховной власти почти до jus utendi et
abutendi [84].
Заявляя такие права над вечем, Андрей
столь же самовластно начал распоряжаться и
князьями. Он им приказывал также как новгородцам:
"Не ходишь в моей воле, заявил он
Роману, так ступай вон из Киева, Давид из
Вышгорода, Мстислав из Белгорода, ступайте все в
Смоленск и делитесь там как хотите". На новые
проявления непокорства он объявил: "Не ходите
в моей воле, так ступай же ты, Рюрик, в Смоленск к
брату, в свою отчину. Давиду скажи: ты ступай в
Берлад, в Русской земле не велю тебе быть, а
Мстиславу молви: ты всему зачинщик; не велю тебе
быть в Русской земле".
Это преднамеченное, подчеркнутое
самовластие вызвало жестокий бунт всех князей,
как вызвало бунт Новгорода, как вызвало заговоры
суздальских бояр. Князья объявили: "Ты прислал
к нам с такими речами не как к князю, но как к
подручному и простому человеку". Пусть же,
объявили князья "Бог нас рассудит". Андрей
послал огромную рать, и она потерпела жестокое
поражение.
Этот удар не сломил Андрея. Он
продолжал свою политику, и замышлял новые войны
на юге, когда его постигла смерть.
Бояре суздальские ненавидели Андрея
за умаление их власти и возвышение
"мизинных" людей. Но и сами разночинцы,
окружавшие Андрея, испытывали грозу с его
стороны. По-видимому Андрей за участие в заговоре
против себя, казнил боярина Петра Кучковича, но
среди приближенных князя были другие Кучковичи
(его жена Улита, была тоже из Кучковичей). И вот
они порешили убить Андрея, вовлекши в заговор и
разночинцев, вероятно, почуявших что с боярами
будет выгоднее сойтись. Дело в том, что у Андрея
Боголюбского один за другим умирали все сыновья,
способные быть продолжателями его дел. В 1164 году
умер Изя-слав, в 1172 году не менее талантливый
Мстислав, взявший Киев, в 1174 году - его любимый сын
Глеб. Все это жестоко удручало Андрея и делало
для окружающих сомнительным, чтобы после смерти
его самого, нашелся продолжатель его полипаои.
Как бы то ни было, 30 июня 1174 года Андрей был
злодейски убит заговорщиками.
Летопись прямо говорит: "Князь
Андрей слышал раньше, что враги угрожают ему
убийством, но разгорался духом божественным и ни
мало не обратил внимания". Он, вероятно, был в
удрученном состоянии от тяжкого семейного горя,
разрушавшего и его политические надежды... Может
быть он уже и устал в борьбе, которую пришлось
вести со всем светом: с князьями, боярами, вечами,
Русью, Новгородом, и со старшими городами
собственной земли.
Андрей Боголюбский погиб, и даже его
слишком юный сын не мог удержаться в последующих
волнениях. Но память Боголюбского осталась перед
ближайшим потомством идеалом в ореоле святости,
а противники его были осуждены, как люди, не
ведающие политической правды. Летописец, говоря
об убийстве его и о мятеже черни, избившей за
поборы и притеснения его подручных, замечает:
"Они не ведали глаголемого: где
закон, там и обид много. Пишет апостол Павел:
всяка душа властям да повинуется, власти бо от
Бога учинены суть. Естеством бо царь земным
подобен всякому человеку, властью же сана -
высший, яко Бог. Рече великий Златоустец: кто
противится власти - противится закону Божию.
Князь бо не напрасно носит меч: Божий бо слуга
есть" [Иловайский, "История
России", т. I, стр. 292]. |
IX Выработка
престолонаследия
Андрей Боголюбский представляет лишь
князя, значительно опередившего свой век, но
идея, развитая им очень круто и последовательно,
была уже у Мономаха и у Юрия Долгорукого, и точно
также продолжала развиваться, только более
осторожно, у преемников Андрея Боголюбского [У Андрея остался очень юный,
18-летний сын Юрий. который не мог удержаться в
жестоких смутах, возникших по смерти этого
великого "единодержца". Изгнанный из
Суздаля, Юрий известен потом своими странными
приключениями в Грузии у царицы Тамары. В
Суздальской же земле, на великом княжении,
все-таки удержался род Юрия Долгорукого, в лице
Всеволода, так называемого Великого, брага
Андрея Боголюбского]. Это была политика
объединения земли и государственной власти в
руках великого князя и его семейства, вопреки
требованиям родовой удельной системы.
Всеволод Великий, преемник
Боголюбского, при кончине, разделил всю землю
между своими сыновьями, совершенно не думая о
родовых требованиях. Великого князя он назначил
сам. Сначала он хотел назначить старшего сына,
Константина, но при этом давал ему только город
Владимир. Константин же сказал: "Батюшка, если
хочешь сделать меня старшим, то дай мне и
Владимир, и Ростов". Туг как будто видна мысль,
впоследствии легшая в основу московской
политики: что право того, кто объявляется
старшим, должно поддержать дарованием ему
большей силы. Почему-то Всеволод не принял этой
просьбы, но свое самовластие показал еще сильнее:
он назначил великим князем не Константина, а
младшего сына своего, Юрия. Правда, что
Константин поднял бунт против брата, во имя
своего старшинства, и, при помощи Южной Руси,
низверг его. Но идея права великого князя завещать
свою власть была все-таки заявлена уже, и это было
в 1212 году, т. е. за 23 года до покорения Руси
татарами.
Власть отца определять заслуги
сыновей соединилась у нас с Византийским обычаем
назначения царем своих наследников. Эта идея не
родовая и не семейная, но чисто Византийская, и в
конце концов, у нас не удержалась, и лишь
некоторое время служила полезным подспорьем для
развитая самодержавной идеи царя.
Насколько эта семейно-самодержавная
идея развивалась, показали смутные времена
Василия Темного.
Василий Дмитриевич (сын Дмитрия
Донского) завещал великое княжение своему сыну
(Василию Темному) помимо своего брата, а его дяди -
Юрия. Под предлогом этого, разыгрались последние
родовые смуты на Руси. Но они уже показали, что
время родовых счетов прошло. Сам Юрий, захватив
власть, хотел, чтобы ему наследовали его
собственные дети (Василий Косой и Дмитрий
Шемяка), показывая тем, что новая идея
престолонаследия владела и им, и он, восставая во
имя родовой идеи против Василия, действовал
узурпаторски, из личных интересов. Сверх того, из
этой попытки ничего и не вышло.
Должно вспомнить, что Василий (будущий
Темный) остался после отца бессильным ребенком.
Его сан и власть великого князя отстояли не он
сам, а окружающие, бояре и население. Под их
охраной взрос Василий. Затем, уже в 1433 году, Юрий
лишь пользуясь случайностью, внезапным набегом
захватывает Москву, и потом берет в плен Василия.
В этой крайности Василий согласился
уступить Москву Юрию, а себе взять Коломну. Но как
только он явился свободный в Коломну, к нему со
всех сторон стеклись князья, бояре, дворяне,
слуги, откладываясь от Юрия, и Юрий, всеми
оставленный, уступил племяннику великое
княжество, и уехал в свой удел, сопровождаемый
всего 5 спутниками.
Затем, еще более изменнически, Юрий
снова захватил Москву, во время отсутствия
Василия; но вокняжился чисто узурпаторски. Едва
ли бы он усидел, но смерть избавила его от
дальнейших испытаний. Он завещал великое
княжение своему сыну, Василию Косому, но
собственные братья Косого, Шемяка и Дмитрий
Красный, не захотели служить ему и призвали
Василия. "Они знали, говорит Соловьев, что
Василию Косому не удержаться в Москве, и спешили
добровольным признанием Василия (Темного)
получить его расположение и прибавку уделов" [Соловьев, т. IV, стр. 1058]. Косой
тщетно боролся, был взят в плен и ослеплен.
В 1445 году Василий Темный попался в плен
татарам (на войне) и откупился за невероятную для
того времени сумму (200.000 р.), и сверх того ходили
слухи, что он обязался подчинить Русь татарам, и
даже посадить татарских наместников на место
удельных князей. Это его скомпрометировало на
Руси, и Шемяка, вместе с московскими
недовольными, уже чисто по заговорщицки захватил
ничего не подозревавшего Василия во время
богомолья у Троицы. Василий был немедленно
ослеплен, стал "темным", а дети его, бежавшие
было, тоже были схвачены Шемякой [Собственно
обманом Шемяка просил епископа Иону рязанского
взять их из их убежища "на свою епитрахиль",
т. е. за своим священным ручательством, обещая не
делать им никакого зла. Но он обманул епископа и
засадил детей в тюрьму], и посажены в тюрьму.
Вот как он вокняжился. Но несмотря на то, что у
Василия были враги на самой Москве, несмотря на
то, что он был пленным и ослеплен, а дети его
сидели у Шемяки в тюрьме, повсюду началось
движение в пользу Василия и против Шемяки.
Множество лиц думали о его
освобождении. Собирались отряды, были
вооруженные столкновения с войсками Шемяки.
Шемяка пошел на уступки всенародному чувству. Он
отпустил Василия с детьми и дал ему удел, а
Василий дал на себя "проклятые грамоты"... Но
как только Василий был освобожден, приверженцы
его кинулись к нему толпами, игумен Трифон
Белозерский взял на себя "проклятые
грамоты". А между тем на выручку Василию уже
шли, не зная о его освобождении, московские
эмигранты из Литвы. Шемяка выступил против них, а
в его отсутствие произошел переворот (боярина
Плещеева) и Москва присягнула Василию Темному.
Василий вступил в Москву. Шемяка
просил мира. Но после этого он еще долго бунтовал,
пока в 1453 году не был отравлен.
В этой борьбе духовенство было за
Василия. Увещание Шемяки писано целым собором:
епископы Ростовский, Суздальский, Рязанской,
Коломенский, Пермский. Соловьев отмечает: "это
единство русского духовенства: Иона, епископ
рязанский, ревностно поддерживает
государственное стремление московского князя, и
московский князь не мед-лиг дать свое согласие на
возведение этого епископа в сан митрополита,
зная что рязанский владыка не принесет в Москву
областных рязанских стремлений" (стр. 1076).
Этот собор писал Шемяке. Духовенство
"сравнивает грех отца Шемякина, Юрия,
помыслившего беззаконно о великом княжении, с
грехом праотца Адама, которому сатана вложил в
сердце желание равнобожест-ва: сколько трудов
перенес отец твой, сколько истомы потерпело от
него христианство, но великокняжеского стола все
не получил, чего ему Богом не дано, ни земскою
изначала пошлиной" [Соловьев,
т. VI, стр. 1077].
Итак "земскою изначала пошлиной"
объявляется здесь престолонаследие по
нисходящей линии!
Эта усобица лишь укрепила власть
наследственных великих князей, и сделала их
более осторожными в отношении старших родовых
линий дома Калиты. Иоанн III держал по тюрьмам всех
мало-мальски подозрительных старших
родственников. Когда его просили об освобождении
его брата Андрея, Иоанн отвечал:
"Жаль мне брата, но освободить его не
могу, потому что не раз он замышлял на меня зло. Да
это бы еще ничего, но когда я умру, он будет искать
великого княжения под внуком моим [Тогда наследником считался не Василий
Иоаннович, а внук великого князя, сын старшего
его сына Димитрия, преждевременно умершего],
и если сам не добудет, то смутит детей моих, и
станут они воевать друг с другом, а татары будут
русскую землю губить, жечь и пленить, и дань опять
наложат, и кровь христианская будет опять литься,
и все мои труды останутся напрасны, и вы будете
рабами татар" [Соловьев, т. V,
стр. 1400]. |
Х Московский царь
Одновременно с правом
престолонаследия по нисходящей линии, с правом
великого князя назначать себе преемника из среды
этой нисходящей линии, растет царское значение
дома Калиты, который рассматривается, как
носитель власти с самого Владимира. Венчая на
царство внука своего, Димитрия, Иоанн III говорил:
"Отец митрополит! Божиим промыслом,
от наших прародителей великих князей старина
наша оттоль и до сих мест: отцы наши, великие
князья, сыновьям своим старшим давали великое
княжение; и я было сына своего первого Ивана при
сем благословил великим княжением, но Божиею
волей сын мой Иван умер, у него остался сын первый
Димитрий, и я его теперь благословляю при сем и
после себя великим княжением Владимирским,
Московским и Новгородским" [Соловьев,
т. V, стр. 1408].
При этом торжестве митрополит и самого
Иоанна называл "царем и самодержцем".
Впрочем это еще не было ходячим титулом
московских великих князей. Они еще только
приближались к нему.
Иоанн III писал:
"Иоанн, Божиею милостию государь всея Руси и
великий князь Владимирский и Московский, и
Новгородский, и Псковский, Тверский, и Югорский, и
Пермский и иных".
Ливонцам и немцам Иоанн III называет
себя "Царь всея Руси".
Василий Иоаннович писал титул свой:
"Великий государь Василий, Божиею милостию,
государь всея Руси и великий князь (следует
перечисление около 20 земель)". Но у него раз
попадается и титул "царя" [Соловьев,
т. V, стр. 1502-1672].
Решающее значение эпохи Иоанна III, в
смысле торжества царской власти, было лишь
заключительным звеном в развитии этой идеи с
удельных времен. Единоличная неограниченная
власть, и даже Божиею милостию, Божиим
"предьизбранием", наследственность этой
власти в нисходящей семейной линии: все это Русь
знала издавна. Освобождение России от татар и
брак с Софьей Палеолог, с усвоением Русским царям
наследства Византийской империи, - все это лишь
заключало назревавший издавна процесс развития
царской власти.
Древней Руси эта идея.монархии
давалась сравнительно легко. Гораздо труднее
давалась идея государственного единства, столь
ясная для Византии.
В Византии самодержец мог передавать
свою власть почти произвольному наследнику. Но
власть царя была неразрывна с единством
государства. Раздробление государства было
абсурдом для Византийца. Когда, уже после
западных крестоносных влияний, царица Ирина,
супруга Андроника Палеолога (сама родом из
Западной Европы), хотела дать своим детям уделы в
Византии, это было встречено, как нечто
необычайное. "Неслыханное дело, восклицает
Никифор Григора: она хотела, чтобы они управляли
не монархически, по издревле установившемуся у
Римлян обычаю, но по образцу латинскому, т. е.
чтобы, разделив между собой римские города и
области, каждый из ее сыновей управлял особой
частью, какая выпадет на его долю и поступит в его
собственное владение, и чтобы по установившемуся
закону об имуществе и собственности простых
людей, каждая часть переходила от родителей к
детям, от детей к внукам и т. д. Эта царица,
поясняет Григора, была родом Латинянка, и от
Латинян взяла эту новость, которую думала ввести
между Римлянами" [Никифор
Григора, Римская история, книга VII, гл. 5, стр. 225].
Эта латинская "новость" была на
Руси, как у европейцев, как вообще у народов
родового периода, стариной, глубоко
вкоренившейся в общественном строе и
подрывавшей начала государственности. Борьба с
ней и составляла у нас прогресс
государственности, в котором единовластие,
начало монархическое, шло об руку с единством
государственным.
То и другое началось еще при Мономахе,
посредством собирания земли в руках одной семьи;
разделение земли и власти между членами этой
семьи подрывало начатый процесс монархического
сложения. И вот одновременно со все большим
облечением великого князя царскими
полномочиями, начинается со стороны великих
князей забота о том, чтобы собранная земля и
власть при наследстве доставались по
преимуществу в одни руки, а доли удельные все
более уменьшаются. Затем сама власть удельных
князей все более сокращается и они все более
подчиняются великому князю. В конце концов,
уделы, таким образом, совершено исчезают.
Для образчика можно указать
распределение наследства Иоанна III.
Он оставил великое княжение Василию
(сыну Софи Палеолог) и дал ему 66 главных городов.
Остальным 4 сыновьям он всем вместе дал только 30
городов, менее значительных. Но сверх того и
власть их на уделах, была уже очень ограничена
целым рядом условий.
Иоанн приказал всем удельным князьям
считать Василия за отца и слушаться во всем. В
уделах чеканка монеты принадлежала Василию. Ему
же принадлежало право откупа и торговые пошлины;
уголовный суд был в уделах также отдан Василию;
его же дьяки должны были писать "полные" и
"докладные" грамоты. Уделы, оставшиеся без
прямых наследников мужеского пола, переходят к
Василию. Братья, сверх того, по особому договору,
обязаны считать его господином.
Таким образом при Иоанне III
владетельные права удельных князей уже почти
уничтожаются, и за ними остается лишь право
собственности, вотчинного суда и "помирия".
Давно преследуемое право отъезда тоже
со всех сторон ограничивается и воспрещается
иначе, как с согласия великого князя. Все это
связывается с старинными правами великих князей,
Иоанн III уничтожает Новгородскую
самостоятельность, основываясь на своих
"извечных" правах. Василий Иоаннович,
умирая, говорит боярам:
"Знаете и сами, что государство наше
ведется от великого князя Владимира Киевского,
мы вам государи прирожденные, а вы наши извечные
бояре" [Соловьев, т. V, стр. 1658].
Эта точка зрения и не была неверной.
Она выражала преемственность самосознания
монархической власти, от Владимира Мономаха,
через князей Суздальских, Андрея Боголюбского,
Александра Невского и князя Даниила с родом
Калиты. Характеристично, что и Андрей
Боголюбский, и Александр Невский, и Даниил
Московский Церковью и народным сознанием
причислены к лику святых.
Церковное благословение вообще, от
Владимира святого до царей московских, освящало
княжескую власть и внешними обрядами. "Первым
знаком признания князя владеющим в известной
волости было (издревле) посажение на стол. Этот
обряд считался необходимым. Посажение
происходило в главной городской церкви.
Признание князя сопровождалось присягой,
целованием креста [Соловьев, т. III,
стр. 672-673]. Иоанн III венчал на царство сына
своего Димитрия уже с подобием византийского
обряда, Иоанн IV, 17-ти лет захотел "поискать
прародительских чинов"; "как наши, говорит
он, прародители, цари и великие князья, и сродник
наш Владимир Всеволодович Мономах, на царство, на
великое княжение садились, и я также этот чин
хочу исполнить и на царство и на великое княжение
сесть". 16 января 1547 года совершено было царское
венчание, подобное венчанию Димитрия при Иоанне
III, с миропомазанием [Соловьев, т.
V, стр. 40]. Иоанн же IV окончательно принял и
утвердил титул царя, как официальное и обычное
наименование своего сана.
Так завершилось официальное
оформление царской идеи, жившей уже целые века на
Руси и строившей ее государственность.
Выросшая в одном процессе с Русской
нацией, царская власть представляет две ярко
типичные черты:
1) полное единство в идеалах с нацией,
как власть верховная,
2) единение своего государственного управления с
национальными силами. |
Раздел II ЕДИНЕНИЕ ВЕРХОВНОЙ
ВЛАСТИ И НАЦИИ
XI Единство идеалов
царя и народа. Учение Иоанна Грозного
С. М. Соловьев замечает по поводу
Грозного: "Иоанн IV был первым царем не потому
только, что первый принял царский титул, но
потому, что первый сознал вполне все значение
царской власти, первый составил сам, так сказать,
ее теорию, тогда как отец и дед его усиливали свою
власть только практически" [Соловьев,
т. V, стр. 35].
Правильнее было бы сказать, что Иоанн
Грозный первый формулировал значение царской
власти и в ее формулировке, благодаря личным
способностям, был более точен и глубок, чем
другие [Иоанн Грозный
характеризуется современниками, как "муж
чудного разумения, в науке книжной почитания
доволен и многоречив, зело в ополчениях
дерзостен и за свое отечество стоятель"
(Хронограф Кубасова, см. Буслаева Ист. Хр.)]. Но
идеал, им выраженный, - совершенно тот же, который
был выражаем церковными людьми и усвоен всем
народом.
Как же понимает Иоанн IV
государственную идею?
Государственное управление, по
Грозному [Нижеследующее
изложение составлено преимущественно по
переписке Иоанна с Курбским: Н. Устрялов
"Сказания князя Курбского", изд. 3-е, Спб. 1868],
должно представлять собой стройную систему.
Представитель аристократического начала, князь
Курбский, упирает преимущественно на личные
доблести "лучших людей" и "сильных во
Израиле". Иоанн относится к этому, как к
проявлению политической незрелости, и старается
объяснить князю, что личные доблести не помогут,
если нет правильного "строения", если в
государстве власти и учреждения не будут
расположены в надлежащем порядке. "Как дерево
не может цвести, если корни засыхают, так и это:
аще не прежде строения благая в царстве будут",
то и храбрость не проявится на войне. Ты же,
говорит царь, не обращая внимания на строение,
прославляешь только доблести.
На чем же, на какой общей идее,
воздвигается это необходимое "строение",
"конституция" христианского царства? Иоанн,
в пояснение, вспоминает об ереси манихейской:
"Они развратно учили, будто бы Христос
обладает лишь небом, а землей самостоятельно
управляют люди, а преисподними - дьявол". Я же,
говорит царь, верую, что всем обладает Христос:
небесным, земным и преисподним и "вся на
небеси, на земли и преисподней состоите его
хотением, советом Отчим и благоволением Святого
Духа". Эта Высшая власть налагает свою волю и
на государственное "строение",
устанавливает и царскую власть.
Права Верховной власти, в понятиях
Грозного, определяются христианской идеей
подчинения подданных. Этим дается и широта
власти, в этом же и ее пределы (ибо пределы есть и
для Грозного). Но в указанных границах
безусловное повиновение царю, как обязанность,
предписанная верой, входит в круг благочестия
христианского. Если царь поступает жестоко или
даже несправедливо - это его грех. Но это не
увольняет подданных от обязанности повиновения.
Если даже Курбский и прав, порицая Иоанна, как
человека, то от этого еще не получает права не
повиноваться божественному закону ["Не мни, праведно на человека
возъярився, Богу приразиться: ино человеческое
есть, аще и порфиру носить, ино же
божественное" [85]].
Поэтому Курбский своим поступком свою "душу
погубил". "Если ты праведен и благочестив, -
говорит царь, - то почему же ты не захотел от меня,
строптивого владыки, пострадать и наследовать
венец жизни?" Зачем "не поревновал еси
благочестия" раба твоего, Васьки Шибанова,
который предпочел погибнуть в муках за господина
своего?
С этой точки зрения, порицание
поступков Иоанна на основании народного права
других стран (указываемых Курбским), не имеет по
возражению царя, никакого значения. "О
безбожных человецех что и глоголати! Понеже тии
все царствиями своими не владеют: как им повелят
подданные ("работные"), так и поступают. А
российские самодержцы изначала сами владеют
всеми царствами (то есть всеми частями царской
власти), а не бояре и вельможи".
Противоположение нашего принципа
Верховной власти и европейского вообще
неоднократно заметно у Иоанна и помимо полемики
с Курбским. Как справедливо говорит Романович
Славатинский, "сознание международного
значения самодержавия достигает в грозном царе
высокой степени". Он ясно понимает, что
представляет в себе иной и высший принцип.
"Если бы у вас, - говорил он шведскому королю, -
было совершенное королевство, то отцу твоему
архиепископ и советники и вся земля в товарищах
не были бы" [Соловьев, т. II, стр.
279]. Он ядовито замечает, что шведский король,
"точно староста в волости", показывая полное
понимание, что этот "не совершенный" король
представляет, в сущности демократическое начало.
Так и у нас, говорит царь, "наместники
новгородские - люди великие, но все-таки "холоп
государю не брат", а потому шведский король
должен бы сноситься не с государем, а с
наместниками. Такие же комплименты Грозный
делает и Стефану Баторию, замечая послам:
"Государю вашему Стефану в равном братстве с
нами быть не пригоже". В самую даже крутую для
себя минуту Иоанн гордо выставляет Стефану
превосходство своего принципа: "Мы, смиренный
Иоанн, царь и великий князь всея Руси, по Божиему
изволению, а не по многомятежному человеческому
хотению". Как мы видели выше, представители
власти европейских соседей для Иоанна суть
представители идеи "безбожной", т. е.
руководимой не божественными повелениями, а теми
человеческими соображениями, которые побуждают
крестьян выбирать старосту в волости.
Вся суть царской власти, наоборот, в
том, что она не есть избранная, не представляет
власти народной, а нечто высшее, признаваемое над
собой народом, если он "не безбожен", Иоанн
напоминает Курбскому, что "Богом цари
царствуют и сильные пишут правду". На упрек
Курбского, что он "погубил сильных во
Израиле", Иоанн объясняет ему, что сильные во
Израиле - совсем не там, где полагает их
представитель аристократического начала
"лучших людей". "Земля, говорить Иоанн,
правится Божиим милосердием, и Пречистая
Богородицы милостью и всех святых молитвами и
родителей наших благословением, и послединами,
государями своими, а не судьями и воеводами и еже
ипаты и стратеги".
Не от народа, а от Божией милости к
народу идет, стало быть, царское самодержавие,
Иоанн так и объясняет.
"Победоносная хоругвь и крест
Честной", говорит он, даны Господом Иисусом
Христом сначала Константину, "первому во
благочестии", то есть первому христианскому
императору. Потом последовательно передавались
и другим. Когда "искра благочестия дойде и до
Русского Царства", та же власть "Божиею
милостью" дана и нам. "Самодержавие Божиим
изволением", объясняет Грозный, началось от
Владимира Святого, Владимира Мономаха и т. д. и
через ряд государей, говорит он, "даже дойде и
до нас смиренных скиптродержавие Русского
Царства".
Сообразно такому происхождению
власти, у царя должна быть в руках действительная
сила. Возражая Курбскому, Иоанн говорит: "Или
убо сие светло - пойти прегордым лукавым рабам
владеть, а царю быть почтенным только
председанием и царской честью, властью же быть не
лучше раба? Как же он назовется самодержцем, если
не сам строит землю?" "Российские самодержцы
изначала сами владеют всеми царствами, а не бояре
и вельможи".
Царская власть дана для поощрения
добрых и кары злых. Поэтому царь не может
отличаться только одной кротостью. "Овых
милуйте рассуждающе, овых страхом спасайте",
говорит Грозный. "Всегда царям подобает быть
обозрительными: овогда кротчайшим, овогда же
ярым; ко благим убо милость и кротость, ко злым же
ярость и мучение; аще ли сего не имеет - несть
царь!" Обязанности царя нельзя мерить меркой
частного человека. "Иное дело свою душу
спасать, иное же о многих душах и телесах
пещися". Нужно различать условия. Жизнь для
личного спасенья - это "постническое житье",
когда человек ни о чем материальном не заботится
и может быть кроток, как агнец. Но в общественной
жизни это уже невозможно. Даже и святители, по
монашескому чину лично отрекшиеся от мира, для
других обязаны иметь "строение, попечение и
наказание". Но святительское запрещение - по
преимуществу - нравственное. "Царское же
управление (требует) страха, запрещения и
обуздания, конечного запрещения", в виду
"безумия злейшего человеков лукавых". Царь
сам наказуется от Бога, если его
"несмотрением" происходить зло.
В этом смотрении он безусловно
самостоятелен. "А жаловать есми своих холопей
вольны, а и казнить их вольны же есмя".
"Егда кого обрящем всех сих злых (дел
и наклонностей) освобожденных, и к нам прямую
свою службу содеваюшим, и не забывающим
порученной ему службы, и мы того жалуем великими
всякими жалованьями; а иже обрящется в
супротивных, еже выше рехом, по своей виен и казнь
приемлет".
Власть столь важная должна быть едина
и неограниченна. Владение многих подобно
женскому безумию". Если управляемые будут не
под единой властью, то хотя бы они в отдельности
были и храбры и разумны, общее правление окажется
"подобно женскому безумию". Царская власть
не может быть ограничиваема даже и
святительской. "Не подобает священникам
царская творити". Иоанн Грозный ссылается на
Библию, и приводит примеры из истории, заключая:
"Понеже убо тамо бы-ша цари послушны эпархам и
сигклитам, - ив какову погибель приидо-ша. Сия ли
нам советуешь?"
Еще более вредно ограничение царской
власти аристократией. Царь по личному опыту
обрисовывает бедствия, нестроения и мятежи,
порождаемые боярским самовластием. Расхитив
царскую казну, самовласт-ники, говорит он,
набросились и на народ: "Горчайшим мучением
имения в селах живущих пограбили". Кто может
исчислить напасти, произведенные ими для
соседних жителей? "Жителей они себе сотвориша
яко рабов, своих же рабов устроили как
вельмож". Они называли себя правителями и
военачальниками, а вместо того повсюду создавали
только неправды и нестроение, "мзду же
безмерную от многих собирающе и вся по мзде
творяще и глаголюще".
Положить предел этому хищничеству
может лишь самодержавие. Однако же эта
неограниченная политическая власть имеет, как мы
выше заметили, пределы. Она ограничивается своим
собственным принципом.
"Все божественные писания
исповедуют, яко не повелевают чадам отцом
противится и рабем господом": однако же,
прибавляет Иоанн, "кроме веры". На этом
пункте Грозный, так сказать, признал бы со
стороны Курбского право неповиновения, почему
усиленно доказывает, что этой единственной
законной причины неповиновения Курбский именно
и не имеет. "Против веры" Царь ничего не
требовал и не сделал, "Не токмо ты, но все твои
согласники и бесовские служители не могут в нас
сего обрасти", говорит он, а потому и
оправдания эти ослушники не имеют. Несколько раз
Грозный возвращается к уверениям, что если он
казнил людей, то ни в чем не нарушил прав Церкви и
ее святыни, являясь, наоборот, верным защитником
благочестия. Прав или не прав Иоанн фактически,
утверждая это, но во всяком случае его слова
показывают, в чем он признает границы
дозволенного и недозволенного для царя.
Ответственность царя - перед Богом,
нравственная, впрочем для верующего вполне
реальная, ибо Божья сила и наказание сильнее
царского. На земле же, перед подданными царь не
дает ответа. "Доселе русские владетели не
допрашиваемы были ("не исповедуемы") ни от
кого, но вольны были своих подвластных жаловать и
казнить, а не судились с ними ни перед кем". Но
перед Богом суд всем доступен. "Судиться же
приводиши Христа Бога между мной и тобой, и аз убо
сего судилища не отметаюсь". Напротив, этот суд
над царем тяготеет больше, чем над кем либо.
"Верую, говорит Иоанн, яко о всех своих
согрешениях, вольных и невольных, суд прията ми
яко рабу, и не токмо о своих, но и о подвластных
мне дать ответ, аще моим несмотрением
согрешают". |
XII Единение
народного идеала с царским
Так представлял себе царь отношения
Верховной власти и народа. Такими же эти
отношения рисовались и самом народу.
В своей вековой мудрости, сохраненной
популярным изречениями поговорок и пословиц [Нижеследующее изложение составлено
главным образом по Далю], наш народ,
совершенно по-христиански, обнаруживает
значительную долю скептицизма к возможности
совершенства в земных делах. Где добры в народе
нравы, там хранятся и уставы", говорит он, но
прибавляет: "От запада до востока нет человека
без порока". При том же "в дураке и царь не
волен", а между тем "один дурак бросит
камень, а десять умных не вытащат". Это
действие человеческого несовершенства,
нравственного и умственного, исключает
возможность устроиться вполне хорошо, тем более,
что если глупый вносит много вреда, то умный,
иногда, больше. "Глупый погрешает один, а умный
соблазняет многих". В общей сложности
приходится сознаться: "кто Богу не грешен, -
царю не виноват"! Сверх того интересы жизни
сложны и противоположны: "ни солнышку на всех
не угреть, ни царю на всех не угодить", тем боле,
что "до Бога высоко, до царя далеко"...
Общественно-политическая жизнь таким
образом не становится культом русского народа.
Его идеалы - нравственно-религиозные.
Религиозно-нравственная жизнь составляет лучший
центр его помышлений. Он и о своей стране мечтает
именно, как о "Святой Руси", руководствуясь в
достижении святости материнским учением Церкви.
"Кому Церковь не мать, тому Бог не отец",
говорит он.
Такое подчинение мира относительного
(политического и общественного) миру абсолютному
(религиозному) приводит русский народ к исканию
политических идеалов не иначе как под покровом
Божиим. Он ищет их в воле Божией, и подобно тому,
как царь принимает свою власть лишь от Бога, так и
народ лишь от Бога желает ее над собой получить.
Такое настроение естественно приводит народ к
исканию единоличного носителя власти, и притом
подчиненного воле Божией, т. е. именно
монарха-самодержца.
Это психологически неизбежно. Но
уверенность в невозможности совершенства
политических отношений не приводит народ к
унижению их, а напротив, к стремлению возможно
большей степени повысить их, посредством
подчинения их абсолютному идеалу правды. Для
этого нужно, чтобы политические отношения
подчинялись нравственным, а для этого, в свою
очередь, носителем Верховной власти должен быть
один человек, решитель дел по совести.
В возможность справедливо устроить
общественно-политическую жизнь посредством
юридических норм народ не верит. Он требует от
политической жизни большего, чем способен дать
закон, установленный раз навсегда, без
соображения с индивидуальностью личности и
случая. Это вечное чувство русского человека
выразил и Пушкин, говоря: "закон - дерево", не
может угодить правде, и поэтому нужно, чтобы один
человек был выше всего, выше закона". Народ
издавна выражает тоже самое воззрение на
неспособность закона быть высшим выражением
правды, искомой им в общественных отношениях.
"Закон что дышло - куда поворотишь, туда и
вышло", "Закон что паутина: шмель проскочит,
а муха увязнет".
С одной стороны "всуе законы писать,
когда их не исполнять", но в то же время закон
иногда без надобности стесняет: "Не всякий
кнут по закону гнут", и по необходимости
"нужда свой закон пишет". Если закон
поставить выше всяких других соображений, то он
даже вредит: "Строгий закон виноватых творит, и
разумный тогда поневоле дурит". Закон по
существу условен: "Что город, то норов, что
деревня, то обычай", а между тем "под всякую
песню не подпляшешься, под всякое нравы не
подладишься". Такое относительное средство
осуществления правды никак не может быть
поставлено в качестве высшего
"идеократического" элемента, не говоря уже о
злоупотреблениях, а они тоже неизбежны. Иногда и
"законы святы, да исполнители супостаты".
Случается, что "сила закон ломит", и "кто
закон пишет, тот его и ломает". Нередко
виноватый может спокойно говорить: "Что мне
законы, когда судьи знакомы?"
Единственное средство поставить
правду высшей нормой общественной жизни состоит
в том, чтобы искать ее в личности, и внизу, и
вверху, ибо закон хорош только потому, как он
применяется, а применение зависит от того,
находится ли личность под властью высшей правды.
"Где добры в народе нравы, там хранятся и
уставы". "Кто сам к себе строг, того хранит и
царь, и Бог". "Кто не умеет повиноваться, тот
не умет и приказать". "Кто собой не управит,
тот и другого на разум не наставит". Но эта
строгость подданных к самим себе хотя и дает
основу действия для Верховной власти, но еще не
создает ее. Если Верховную власть не может
составить безличный закон, то не может дать ее и
"многомятежное человеческое хотение". Народ
повторяет; "Горе тому дому, коим владеет жена,
горе царству, коим владеют многие".
Собственно говоря, правящий класс
народ признает широко, но только как
вспомогательное орудие правления. "Царь без
слуг, как без рук" и "Царь благими воеводы
смиряет мира невзгоды". Но этот правящий класс
народ столь же мало идеализирует, как и безличный
закон. Народ говорит: "Не держи двора близ
княжева двора" и замечает:
"Неволя, неволя боярский двор:
походя поешь, стоя выспишься". Хотя "с
боярами знаться - ума набраться", но так же и
"греха не обобраться". "В боярский двор
ворота широки, да вон узки: закабаливает"! Не
проживешь без служилого человека, но все-таки:
"Помутил Бог народ - покормил воевод", и
"Люди ссорятся, а воеводы кормятся". Точно
так же "Дьяк у места, что кошка у теста", и
народ знает, что нередко "Быть так, как пометил
дьяк". Вообще, в минуту пессимизма народная
философия способна задаваться нелегким
вопросом: "В земле черви, в воде черти, в лесу
сучки, в суде крючки: куда уйти?".
И народ решает этот вопрос, уходя к
установке Верховной власти в виде единоличного
нравственного начала.
В политике царь для народа не отделим
от Бога. Это вовсе не есть обоготворение
политического начала, но подчинение его
Божественному. Дело в том, что "суд царев, а
правда Божия". "Никто против Бога да против
царя", но это потому, что "царь от Бога
пристав". "Всякая власть от Бога". Это не
есть власть нравственно произвольная. Напротив:
"всякая власть Богу ответ даст". "Царь
земной под Царем небесным ходит", и народная
мудрость многозначительно добавляет даже: "у
Царя царствующих много царей..." Но, ставя царя
в такую полную зависимость от Бога, народ в царе
призывает Божью волю для верховного устроения
земных дел, предоставляя ему для этого всю
безграничность власти.
Это не есть передача государю
народного самодержавия, как бывает при идее
диктатуры и цезаризма, а просто отказ от
собственного самодержавия в пользу Божьей воли,
которая ставит царя, как представителя не
народной, а божественной власти.
Царь, таким образом, является
проводником в политическую жизнь воли Божией.
"Царь повелевает, а Бог на истинный путь
наставляет". "Сердце царево в руке
Божией". Точно так же "Царский гнев и милость
в руках Божиих". Чего Бог не изволит, того и
царь не изволит". Но получая власть от Бога,
царь, с другой стороны, так всецело принимается
народом, что совершенно неразрывно сливается с
ним. Ибо представляя перед народом в политике
власть Божию, царь перед Богом представляет
народ. "Народ тело, а царь голова", и это
единство так неразделимо, что народ даже
наказуется за грехи царя. "За царское
согрешение Бог всю землю казнит, за угодность
милует", и в этой взаимной ответственности
царь стоит даже на первом месте. "Народ
согрешит - царь умолит, а царь согрешит, - народ не
умолить". Идея в высшей степени
характеристичная. Легко понять, в какой
безмерной степени велика нравственная
ответственность царя при таком искреннем,
всепреданном слиянии с ним народа, когда народ,
безусловно ему повинуясь, согласен при этом еще
отвечать за его грехи перед Богом.
Невозможно представить себе более
безусловного монархического чувства, большего
подчинения, большего единения. Но это не чувство
раба, только подчиняющегося, а потому
неответственного. Народ, напротив, отвечает за
грехи царя. Это, стало быть, перенос в политику
христианского настроения, когда человек молит
"да будет воля Твоя" и в то же время ни на
секунду не отрешается от собственной
ответственности. В царе народ выдвигает ту же
молитву, то же искание воли Божией, без уклонении
от ответственности, почему и желает полного
нравственного единства с царем, отвечающим перед
Богом.
Для нехристианина этот политический
принцип трудно понятен. Для христианина он
светит и греет, как солнце. Подчинившись в царе до
такой безусловной степени богу, наш народ не
чувствует от этого тревоги, а, напротив,
успокаивается. Его вера в действительное
существование, в реальность Божией воли выше
всяких сомнений, а потому, сделав со своей
стороны все для подчинения себя воле Божией, он
вполне уверен, что и Бог его не оставит, а стало
быть, даст наибольшую обеспеченность положения.
Вдумываясь в эту психологию, мы поймем,
почему народ о своем царе говорит в таких
трогательных, любящих выражениях: "Государь,
батюшка, надёжа, православный царь..." В этой
формуле все: и власть, и родственность, и упование
и сознание источника своего политического
принципа. Единство с царем для народа не пустое
слово. Он верит, что "народ думает, а царь
ведает" народную думу, ибо "царево око видит
далеко", "царский глаз далеко сягает", и
"как весь народ воздохнет - до царя дойдет".
При таком единстве ответственность за царя
совершенно логична. И понятно, что она несет не
страх, а надежду, народ знает, что "благо народа
в руке царевой", но помнит так же, что "до
милосердного царя и Господь милосерд". С таким
миросозерцанием становится понятно, что
"нельзя царству без царя стоять". "Без
Бога свет не стоит, без царя земля не правится".
"Без царя земля вдова". Это таинственный
союз, непонятный без веры, но при вере - дающий и
надежду и любовь.
Неограниченна власть царя. "Не
Москва государю указ, а государь Москве".
"Воля царская - закон", "царское осуждение
бессудно". Царь и для народа, как в
христианском учении, не даром носит меч. Он
представитель грозной силы. "Карать да
миловать - Богу да царю". "Где царь, там
гроза". "До царя идти - голову нести".
"Гнев царя - посол смерти". "Близь царя -
близь смерти". Царь - источник силы, но он же
источник славы: "Близь царя - близь чести". Он
же источник всего доброго: "Где царь, там и
правда". "Богат Бог милостью, а государь
жалостью". "Без царя народ сирота". Он
светит, как солнце: "При солнце тепло, при
государе добро". Если иногда и "грозен царь,
да милостив Бог". С такими взглядами, в твердой
надежде, что "царь повелевает, а Господь на
истинный путь направляет", народ стеной
окружает своего "батюшку" и "надёжу", и
"верой и правдой" служа ему. "За Богом
молитва, за царем служба не пропадает", говорит
он и готов идти в своей исторической страде куда
угодно, повторяя: "Где ни жить, одному царю
служить" и во всех испытаниях утешая себя
мыслью: "На все святая воля царская".
Эта тесная связь царя с народом,
характеризующая нашу монархическую идею,
выработана собственно не аристократической и не
демократической - Новгородско-казачьей Россией,
но Россией земской, которая выросла вместе с
самодержавием. Эта идея и стала характеристично
русской, глубоко засев в народном инстинкте. Ни
демократическая, ни аристократическая идея при
этом не исчезли, но во все критические, решающие
моменты русской истории голос могучего
инстинкта побеждал все шатания политических
доктрин и возвышался до гениальной
проницательности.
Замечательна память об ореоле, которым
русский народ окружил "опальчивого" борца
за самодержавие, опускавшего столь часто свою
тяжкую руку и на массы, ему безусловно верные. На
борьбу Иоанна IV с аристократией народ смотрел,
как на "выведение измены", хотя, строго
говоря, изменников России в прямом смысле Иоанн
почти не имел перед собой. Но народ чуял, что у его
противников была измена народной идее Верховной
власти, вне которой уже не представлял себе своей
"Святой Руси".
Смутное время сделало, казалось, все
возможное для подрыва идеи власти, которая не
сумела ни предотвратить, ни усмирить смуты, а
потом была омрачена позорной узурпацией бродяги
самозванца и иноземной авантюристки. С
расшатанностью царской власти, аристократия
снова подняла голову: начали брать с царей
"записи". С другой стороны, демократическое
начало казачьей вольницы подрывало
монархическую государственность идеалом общего
социального равенства, охраняемого казачьим
"кругом". Но ничто не могло разлучить народ с
идеей, вытекающей из его миросозерцания. Он в
унижении царской власти видел свой грех и Божье
наказание. Он не разочаровывался, а только плакал
и молился:
Ты, Боже, Боже, Спасе милостивый,
К чему рано над нами прогневался,
Наслал нам. Боже, прелестника,
Злого расстригу, Гришку
Отрепьева
Ужели он, расстрига, на царство
сел?.. [86]
Расстрига погиб, и при виде
оскверненной им святыни, народ вывел заключение
не о какой-либо реформе, а о необходимости
полного восстановления самодержавия. Главной
причиной непопулярности Василия Шуйского были
уступки боярству. "Запись Шуйского и целование
креста в исполнение ее, говорит
Романович-Славатинскй, возмутили народ,
возражавший ему, чтобы он записи не давал и
креста не целовал, что того искони веков в
Московском государстве не важивалось". А между
тем "ограничение" состояло всего только в
обязанности не казнить без суда и в признании
совещательного голоса боярства. То и другое
каждый царь и без записи соблюдал, но
монархическое чувство народа оскорблялось не
содержанием обязательств, а фактом превращения
обязательности нравственной в юридическую.
Тушинско-Болотниковская приманка
казачьей вольности тоже не получила торжества.
Тушинцы и Болотниковцы бы осознаны, как воры,
столь же опасные, как враги иноземные, как враги
всего общественного порядка. Всеобщий бунт
против королевича не менее характеристичен.
Кандидатура Владислава сулила водворить порядок
на началах "конституционных", в которых
права русской нации были широко ограждены. Он
принял обязательство ограничить свою власть не
только аристократической боярской Думой, но
также Земским собором. Под контроль земского
собора он ставил свое обязательство не изменять
русских законов и не налагать самовольно
податей. С современной либеральной точки зрения
восшествие иностранного принца на таких
условиях не нарушало ни в чем интересов страны.
Но Россия московская понимала иначе свои
интересы. Именно кандидатура Владислава и была
последней каплей, переполнившей чашу.
Поучительно вспомнить содержание
прокламаций князя Пожарского и других патриотов,
возбуждавших народ к восстанию.
Прокламации призывают к
восстановлению власти царя. "Вам, господа,
пожаловати, помня Бога и свою православную веру,
советывать со всякими людьми общим советом, как
бы нам в нынешнее конечное разорение быть не
безгосударными". Конституционный королевич,
очевидно, ничего не говорил сердцу народа.
"Сами, господа, ведаете, продолжает
прокламация, как нам без государя против внешних
врагов, польских, и литовских, и немецких людей, и
русских воров стоять? Как нам без государя о
великих государственных и земских делах с
окрестными государями ссылаться? Как
государству нашему впредь стоять крепко и
неподвижно?"
Национально-монархическое движение
стерло все замыслы ограничений самодержавия до
такой степени, что теперь наши историки не могут
даже с точностью восстановить, что именно успели
бояре временно выхватить у Михаила. Во всяком
случае ограничительные условия были выброшены
очень скоро, в период непрерывного заседания
земских соборов (между 1620-1625 годами). Народ
смотрел на пережитое бедствие, как на Божью кару,
торжественно обещал царю "поисправиться" и
заявляя Михаилу, что "без государя Московскому
государству стояти не можно" - "обрал" его
"на всей его воле" [Романович-Славатинский].
Это торжество самодержавия
характеристично тем, что оно было произведено
земской Россией в борьбе против русского
аристократического начала и русского же
демократического. Россия земская, т. е. именно
национальная, выражающая типичные особенности
национальности, отвергла в смуте все другие
основы, кроме самодержавной, и воссоздала его в
том же виде, в каком рисовалось оно Иоанну
Грозному, и в той земской России, которая свою
культурно-государственную жизнь строила на
православном миросозерцании.
Восстановление самодержавия,
потрясенного смутой, и было всецело делом
земской России [С. Ф. Платонов.
Очерки по истории смуты в Московском государстве
XVI-ХУII века. Спб. 1899].
Обрисованное выше идейное единение и
нравственная связь народа с царем
сопровождались таким же единением царя с народом
в области управления государством.
Наверх
Вернуться к оглавлению |
Далее
Л. А. Тихомиров Монархическая
государственность
|