ПИР БОГОВ

 

В русской поэзии есть строчки, в которых как бы концентрировалось вот это
революционно-героическое настроение:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые —
Его призвали Всеблагие,
Как собеседника на пир.

     Мысли такого рода в русской поэзии являются исключением: из всех видов духовного творчества России — поэзия была самым умным, во всяком случае, совершенно неизмеримо умнее русской философии и публицистики. В другом месте я привожу параллельно: прогнозы философов, историков и публицистов, и синхронические им предупреждения поэтов. Таблица получается, поистине, удручающая. Так что строки о пире всеблагих являются исключениями. Однако, именно они декламировались в те предреволюционные годы, когда университетские стада России мечтали о блаженстве роковых годов и готовили это блаженство для себя и для своей страны. В результате” их усилий, мы, наше поколение, попали на этот пир богов — на пир голода и расстрелов, тифов и вши, Соловков и Дахау. На столе этого пира появились и обглоданные человеческие кости: в некоторые из “роковых минут” участники пира занимались людоедcтвом. Наш пиршественный слух услаждала музыка артиллерийской канонады, грохота обрушивающихся домов, шипеньем того пара, которым Гитлер ошпаривал евреев, и выстрелы тех наганов, которыми Сталин ликвидировал буржуев. Вообще, всеблагие постарались доставить нам удовольствие — и за наши же деньги. А также и за деньги будущих поколений.
     Эти строчки “о пире всеблагих” принадлежат одному из культурнейших людей России середины прошлого столетия — Тютчеву, поэту-барину, который всю жизнь прожил вне России и мечтал о роковых минутах. Вероятно, надеясь, все таки, что он-то до них не доживет... Мы дожили...
     Я не знаю аналогичных строк в англосаксонской поэзии. Но “История Французской Революции” Карлейля есть, так сказать, научно-историческая обработка тех же мыслей о пире богов, которые поэтически сформировал Тютчев. Большинство научных работ о французской революции очень недалеко ушли и от Карлейля, и от Тютчева.
     Вслеdcтвие всего этого, перед умственным взором нашего поколения, в его молодые, предреволюционные годы, возникали великие люди, устремлявшиеся к великим целям и совершавшие великие подвиги во имя их великой любви к человечеству. Мельком говорилось о “муках рождения” новой идеи и о жертвах в пользу нового будущего — и из под каждой подворотни каждого абзаца высовывала свой таинственный нос загадочная “стихия революции”. Режиссура была поставлена увлекательно. И мы, молодое поколение, приходили в ужас: неужели нам, таким симпатичным, жертвенным, юным, идейным и прочее — так и не удастся сопричисляться к сонму блаженных участников революционного пира.
     Наши опасения оказались сильно преувеличенными: лир пришел. И, когда, он пришел, то оказалось, что все разговоры о блаженстве были совершеннейшим враньем.
     Мы, тогдашняя молодежь, сидели на галерке, и властители наших дум, наших кафедр, и наших учебников режиссировали некую великую инсценировку, в которой гнилое мясо революции облекалось в пышные тоги оперной бутафории. Мы, молодежь, сидели далеко, на галерке, и мы не видели ни дешевого грима, ни испитых лиц, ни сифилитических прыщей лицедеев великого исторического балагана. Воры, сутенеры, палачи, садисты казались нам воплощением всего, что только есть прекрасного в человечестве и в истории человечества.
     Потом пришла она: долгожданная; пришел “переворот”. Перевернулось действительно все. Мы были сброшены с галерки, в партер, в первые ряды и даже за кулисы революционной постановки. И герои революции, лишенные спасительной и романтической дымки отдаленности, предcтали перед нашими обалделыми взорами в их натуральном виде. Натуральный вид оказался непредусмотренным никакими полными собраниями сочинений. Герои русской революции оказались тем же, чем были и герои французской: совершеннейшей сволочью, сволочью вульгарис. Оказалось и еще кое-что: оказалось, что этого обстоятельства властители наших дум и кафедр не знать не могли.
     Здесь, я боюсь, мы вступаем то ли в область иррационального в человеческой душе, то ли в область относительности всякого человеческого познания. Люди знали историю французской революции. Люди знали всю ту кровь, грязь, вонь, которую она с собой привела и все те результаты, которые она принесла: союзники в Париже, “Священный Союз”, медленное умирание великой нации, разгром и разорение почти всей Европы. Люди видели вещи — и не видели их. Люди знали вещи и не знали их. Это — если предположить добросовестность этих людей, их добросовестное заблуждение, их роковое ослепление, которое их самих же привело в эмиграцию, в тюрьмы, на расстрелы. Может быть, в планы Божественного Промысла входила и такая подробность: лишить людей разума, чтобы погубить их — их же собственными руками? А, может быть, здесь был профессиональный интерес всякого репортера ко всякому пожару. Сколько профессорствующих репортеров добыло кафедры, славу и деньги на вот этаких романтизированных репортажах о пире богов? И о чем бы они писали, если бы не было ни пожаров, ни пиров?
     ...Я читал Ипполита Тэна ДО нашей революции и я читал его после нее. Его документальную характеристику французских организаторов пира богов, я, ведь, читал и до появления на свет Божий русских организаторов такого же пира, но эта характеристика как-то проскользнула мимо сознания. И тот же Тэн, но уже после революции, произвел впечатление откровения: он на основании исторических документов, описывал совершенно таких же героев, каких я видал собственными глазами. Но в рядах французских — и русских тоже — историков, Тэн стоял этаким реакционным одиночкой, и его голос просто терялся в хоре восторженных “вив”, “хайль” и “да здравствует!”. Предостережение Тэна прошло незамеченным, как прошли незамеченными и предупреждения русской поэзии и русской охранки.
     ...Летом 1914 года, за несколько месяцев до Первой Мировой войны, я попал в Париж, и как всякий праздношатающийся турист, попер, конечно, и в Пантеон. Гробница Наполеона произвела истинно романтическое впечатление: вот здесь лежит “слава прекрасной Франции”. На ум приходили: Аркольскпй мост, Аустерлиц, стихи Гейне:
     ...То он над могилами едет
Знамена победно шумят...
Из гроба тогда, Император,
Восстанет твой верный солдат...
     и вообще всякие такие “мысли о величии” и о “пире богов”...
     Потом, в тот же Пантеон и к той же гробнице я пришел в 1937 году — но уже с целями, так сказать, научного самонаблюдения. За это время, если не сам император, то его наследники по “новой организации Европы” уже уселись на свои троны. Верные солдаты революции уже восстали из своих гробов: русские, германские, итальянские. “Нечистая кровь” Марсельезы (sang impure) еще не успела оросить всех наших долей, но кое-что уже оросила. Ситуайены трех стран Европы уже стояли под оружием (Aux armes, citoyens!). И все маршировали (Marchons, marchon, marchons!). Знамена Аркола, Аустерлица и Маренго произвели совсем иное впечатление.
     “Славы прекрасной Франции” уже не было. И ход мыслей был иным.
     Наполеон, чистокровный корсиканец, так сказать, Аль-Капоне европейской истории, начинает свои политические мечты с проектов истребления всех французов на Корсике — он, по тем временам, был итальянским патриотом. Потом он слегка изменил свой патриотизм: вместо истребления французов, предлагал в своих якобинских брошюрах истребление только французских “ тиранов”. Первые свои грабежи он начал в Италии; итальянский патриотизм был так же забыт, как и якобинские брошюры. Его подвиги обошлись Франции в 4,5 миллионов мужчин — Франция имела тогда, всего 25 миллионов населения. Цвет нации гиб не столько на полях сражений, сколько в болезнях походов. Не от этого ли страшного кровопускания идет физическое вырождение этой, может быть. самой талантливой нации мира? “Слава Франции” кончилась парадом союзных войск в Париже, и после этой славы Франция не оправилась никогда: Париж был сдан в 1814, в 1871, в 1940, а в 1914 только русская жертва на полях Восточной Пруссии спасла La ville lumiere от очередного иностранного парада. Сто тридцать третье правительство Третьей республики (сейчас — уже четвертой), наследницы ста пятидесяти лет революционных шатаний и политической беспризорности. И за все это — Пантеон? Более великого благодетеля прекрасная Франция так и не могла разыскать?
     
     Об Адольфе Гитлере у меня тогда еще не было достаточной информации, но в голову лезли тревожные мысли об Иосифе Сталине — одном из очередных распорядителей очередного пира богов: а что, если в Пантеоне Успенского собора в Кремле этак в 2000 году будет стоять такая же. гробница, окруженная знаменами Кронштадта, Ярославля, Севастополя, Новороссийска и Соловков — победы Сталина над матросами, солдатами, офицерами, крестьянами и прочими... Сталинграда тогда еще не было, но ведь и Наполеон начал не с Аустерлица, а с Тулона? И наполеоновские капралы, начав в скромных чинах и скромных масштабах лионские, марсельские и тулонские грабежи, ведь не сразу получили маршальские жезлы и доступ к сокровищницам Рима, Вены и Москвы? Идеи французской революции, пронесенные на наполеоновских знаменах от Мадрида до Москвы? Что осталось от них, кроме литературной декламации и метрической системы мер в Европе? Самый элементарный анализ социальных взаимоотношений в мире до и после французской революции показывает с полной наглядностью: великая французская революция имела огромное влияние на литературное хозяйство Европы. На все остальные виды человеческой деятельности она не имела никакого влияния. Конституция САСШ была построена на старой английской традиции — и, как и английская — держится до сих пор. С крепостным правом в России монархия начала бороться до 1789 года и кончила через 72 года после этой даты. Феодализм во Франции погиб в ночь на 4 августа, феодализм в Европе остался, как и был — и жил, и умер совершенно независимо от идей 1789 года. В Германии его остатки, кстати, ликвидировал только Гитлер. И, если над наполеоновской гробницей “склоняются знамена”, то почему им не склоняться над гитлеровской? И почему будущим историкам не восторгаться идеями 1933 года, знамена которых тоже ведь прошли по всей Европе?
     
     Канонизация одного героя мировой истории создает почву, на которой вырастают другие. Хвалебные оды одной революции создают психологические предпосылки для других революций. Романтический грим революционных подвигов действует, как боевая раскраска индейцев, — школьники мировой истории восторгаются романтикой и забывают о “столбе пыток”. А также о гибели племен, культивировавших добродетели томагавка, как и снимавших скальпы со своих “классовых врагов”. И нет до сих пор такого учебника истории, который, подведя самые бесспорные итоги “великим переворотам мира”, сказал бы всем начинателям новых революций:
     
     “Дорогие мои ситуайены, товарищи, геноссы и камрады! На основании статистических данных о предыдущих революциях, начинатели новой не имеют почти никаких шансов выбраться из нее живьем. И нет никаких шансов не потерять в ней отца, брата, жену или дочь. Нет никаких шансов уйти от голода, грязи, расстрелов и унижений революционного процесса. Правда, если вы попадете в разряд тех двух-трех процентов начинателей, которых не постигла судьба Дантона, Рема, Троцкого и прочих, тогда, при крайней степени моральной нетребовательности, вы сможете считать себя в выигрыше: к вам, по наслеdcтву, перейдут штаны вашего расстрелянного брата, правда, без революции вы купили бы за это время сто пар штанов. Но вот эти наследcтвенные штаны вы можете одевать в славную годовщину гибели вашего брата: 14 июля, 25 октября или 9 сентября. И хвастаться завоеваниями революции — штанами ею для вас завоеванными у вашего брата. Вашей точки зрения, по всей вероятности, никто опровергать не будет, ибо ваш брат давно уже сгнил...
     Все это могли бы и должны были бы сказать нам наши учителя: философы и социологи, профессора и публицисты. Могли бы и должны были бы перечислить и завоевания революции: гибель около пяти миллионов населения во Франции, около десятка миллионов в Германии, около полусотни миллионов в России. Могли бы рассказать о женщинах Франции, России и Германии, стоящих в очередях за куском хлеба и с этим куском хлеба в очередях у тюремных дверей, чтобы кое-как накормить отцов, мужей, братьев, сыновей, или узнать, что и они уже “завоеваны революцией” и отправлены на окончательный пир богов, — на гильотину, плаху или к стенке. Могли бы и должны были бы рассказать не об оперных местах и выдуманных позже афоризмах, а о бесконечных унижениях каждого дня революционного процесса. Могли бы и должны были бы не звать к. повторению “пира богов”, а честно и серьезно предупредить нас. молодежь: если вы не хотите, чтобы ваши жизни были изувечены и растоптаны революцией, чтобы ваша родина была разорена изнутри и разгромлена извне — не ходите в революцию, не помогайте ей, не призывайте ее, не вызывайте из уголовного подполья вашей страны зловещих людей, вооруженных длинными ножами и короткой совестью, не. ройте братских могил самим себе!”
     
     Но ничего этого сказано не было. Грязная и кровавая уголовная хроника революции была подана в качестве увлекательно приключенческого фильма, в котором Сыны Света, как Робеспьер, Гитлер и Сталин борятся с такими духами зла, как религия, семья, собственность, человеческая свобода и человеческое достоинство. Режиссеры этого исторического фильма стараются подать его по возможности, увлекательнее: именно за это км платят деньги. Может быть, именно поэтому они так и стараются. В конце концов, единственная отрасль человеческой жизни, которая выигрывает от революции — это литература, будущая литература — сколько сотен тысяч и миллионов томов издано по поводу одного 1789 года! И во всех этих томах, фильмах, картинах, драмах — все фигурирует Великий Герой с двух больших букв, Единственный, Неповторимый, сотнями голов возвышающийся над нами, над массой, стадом, толпой. Гений, которому мы должны подражать...
     Кое-кто подражает. Не все. Не масса. В массе совесть все же остается — пусть и элементарная. Совесть, вероятно, присущая кождому живому существу — даже и собаке, которая, провинившись, все-таки конфузится и виляет хвостом. Это — эмбриональная совесть. Но у Гениев Истории нет даже и такой.
     Что же делать? Ганнибал, вероятно, величайший военный гений мировой истории, погубил Карфаген. Два других гения — Робеспьер и Наполеон — разгромили Францию. Третья пара — Бисмарк и Гитлер — доконали, Германию. Во что еще обойдется России четвертая пара гениев — Ленин и Сталин?...
     Исходя именно из этих соображений, в одной из своих статей я обронил фразу, которая мне впоследcтвии, в Германии, дорого обошлась:
     “Гений в политике — это хуже чумы”.
     Гитлер, говорят, принял это на свой счет, и мне пришлось объяснять в Гестапо, что я имел в виду только гениев марксизма. И что вообще — нельзя же придираться к парадоксу! Но это все-таки не парадокс. Гений в политике — это человек, насильственно нарушающий органический ход развития страны во имя своих идеалов, своих теорий или своих вожделений — не идеалов массы — иначе масса реализовала бы эти идеалы и без гениев, время для этого у массы есть. Несколько гиперболически можно было бы сказать, что “гений” врывается в жизнь массы, как слон в посудную лавочку. Потом — слона сажают на цепь, а владелец лавочки подбирает черепки. Если вообще остается что подбирать. Потом приходят средние люди, “масса”, и чинят дыры, оставшиеся после слоновьей организации Европы или мира. Как, после Робеспьера и Наполеона, пришли средние люди Питт и Александр I; так, после Гитлера и Сталина придут англосаксонские страны, руководимые “массой”, средними людьми, не имеющими никаких новых ни теорий, ни идей, ни даже “философии истории”, почтенные “patres familias” — “мещане”, с точки зрения завсегдатая любого кабака, и винного, и политического. И тогда для профессоров истории наступает “эпоха черной реакции” — никто никого не режет, и, писать не о чем.
     

Оглавление

Следующая глава "ЗЛОВЕЩИЕ ЛЮДИ"