RUS-SKY (Русское Небо)

 

Часть 1.
Часть 3.

М. Назаров.

Тайна России.

Часть 2.

II. “ПЕРЕСТРОЙКА” И НОВЫЙ МИРОВОЙ ПОРЯДОК

СТАТЬИ
Западники, почвенники и русская идея
Вселенские корни и призвание славянской культуры
“Ложь” и “правда” Августа 1991-го
Историософия смутного времени
“Российско-американская совместная революция...”
Триумф мировой закулисы

 

Статьи

I.
ЗАДАЧА ДЛЯ СТАЛКЕРА: “ПЕРЕСТРОЙКА
К ИСТОРИИ ДЕМОНТАЖА “ЗАВИРАЛЬНЫХ ИДЕЙ”
ЛОВУШКИ В “ЗОНЕ
С “НЕНУЛЕВОЙ НАДЕЖДОЙ”...
II.
ЛОЖЬ И ПРАВДА СОЦИАЛИЗМА
О “ЕРЕСИ УТОПИЗМА”
О ЕРЕСИ ЭТИЧЕСКОГО РАВНОДУШИЯ
ОБОЗРЕВАЯ ОБА СКЛОНА...
ОТ “ХРИСТИАНСКОГО СОЦИАЛИЗМА” — К СОЦИАЛЬНОМУ ХРИСТИАНСТВУ 

Работы этого раздела были написаны автором как современником событий, стремившимся повлиять на них в меру своих, пусть небольших, возможностей.

Статьи до 1991 г. имели целью предупредить об опасностях западной демократии, показать подлинный масштаб идейного выбора, перед которым стоят “прорабы перестройки”, и дать им конструктивный ориентир. Не всё в тех надеждах оказалось бесспорным, если смотреть с руин получившегося результата. Тем не менее три статьи того периода, открывающие этот раздел, кажутся уместными в данном сборнике, поскольку отражают и эволюцию автора: от оптимистических надежд на оздоровление России и мира в русле “социального христианства” эмигрантских философов — до осознания нашего времени как предапокалипсического.

Автор надеется, что эти статьи могут быть полезны и сегодня так называемым “просвещенным патриотам” (особенно христианско-демократического склада), готовым изжить те же иллюзии и осознать религиозный масштаб драмы мировой истории, главной ареной которой в XX в. стала Россия. К тому же молодые читатели, которые не помнят баталий “перестройки”, смогут лучше понять, почему рухнула сверхдержава СССР.

Статьи после Августа 1991 г. вскрывают механизм современного разрушения России и подводят нас вплотную к историософии нашего смутного времени. Ключевые аргументы кое-где повторяются, поскольку каждая статья писалась для самостоятельной публикации и в каждой было необходимо показать общий масштаб проблемы. Поэтому иногда сделаны сокращения повторов и общих мест, ставших теперь излишними.

Анализ трех путчей Ельцина (1991, 1993, 1996) дополнен новыми данными, важными и для символики нашей эпохи, и для будущего суда над преступниками если ему будет суждено состояться...

 

ЗАДАЧА ДЛЯ СТАЛКЕРА: “ПЕРЕСТРОЙКА

 

I. О том, что происходит в Советском Союзе и называется “перестройкой”, можно писать по-разному.

Можно, например, взять точкой отсчета признаки правового государства и утверждать, что существенных перемен в СССР не произошло, и не произойдет, поскольку партия настаивает на реформах “в рамках социалистической системы”. Что происходит очередной обман народа и партия лишь хочет заставить людей лучше работать. Что ничего не изменится, пока существует однопартийная диктатура, ее монополия на средства информации и т.д. — можно добавить к перечню этих условий много других, столь же правильных, сколь и часто повторяемых.

Однако повторять лишь правильные перечни все же скучно. Время от времени хочется всмотреться в процесс “перестройки” и с другой точки зрения: написать не о том, чего не происходит, а о том, что происходит. Попытки такого рода я уже предпринимал (см., напр., “Посев”, 1987, № 3; “Вестник РХД”, 1987, № 150). Эта статья как бы продолжение тех размышлений, все еще не очень популярных. [ (31) ] Для лучшего понимания дальнейшего сначала вкратце повторю тезисы предыдущих статей.

Они исходили из предпосылки, что, конечно, только с независимой от партии активностью общества связаны надежды на оздоровление страны. Но поскольку в процессе перемен важна и официальная сторона, определяемая правящим слоем, — интересно рассмотреть поведение той его части, которая понимает необходимость демонтажа системы. Ведь всем, в том числе правителям, ясно, что причина кризиса — историческое банкротство коммунистической идеологии. Отказ от нее объективно необходим. Однако для партийных инициаторов “перестройки сверху” этот отказ от “единственно верного учения” невозможен, ибо оно — единственная легитимация их власти. “Ветхое тряпье” идеологии партия не может сбросить, [ (32) ] чтобы не предстать перед народом голой. Кроме того, вся государственная система, как крутящийся волчок, держится на собственной идеологической инерции, и если его остановить — он упадет вместе с реформаторами. В этих условиях им не остается ничего иного, как поступить с идеологией по методу Колумбова яйца: реформами взломать скорлупу социалистической системы, продолжая еще длительное время называть разбитое яйцо целым и утверждать, что именно это и есть настоящий социализм, который хотел строить Ленин. По мере же приобретения авторитета “сталкеров”, выведших страну из тоталитарной “зоны”, у них, возможно, возникнет новая, практическая, легитимация власти, которая заменит негодную старую.

Примерно такой ход мысли, возможно, присущ хотя бы части верховных реформаторов. В принципе он приемлем и для большей части народа, которому не так уж важно, называть ли более достойное человека общество все еще социализмом или как-то иначе — потомки разберутся. Не нужно быть лингвистом, чтобы согласиться с Шекспиром: “То, что зовем мы розой, и под другим названьем сохранило бы свой чудный запах”...

То есть в основе этой гипотезы лежит допущение, что — перед лицом государственной катастрофы — интересы и страны, и большинства ее новых правителей хотя бы в одном совпадают: осторожный безболезненный демонтаж тоталитарной системы лучше, чем быстрый обвал и хаос. Но в этом и основное слабое место всей концепции: насколько правители готовы поставить интересы страны выше интересов сохранения собственной власти?..

Тем не менее, этот возможный вариант стоит доработать хотя бы теоретически — даже если на практике все произойдет совсем иначе. Мне кажется важным не столько настаивать на правильности своего анализа происходящего, сколько донести до сведения верховных реформаторов возможность для них этого пути.

На этот раз сосредоточим внимание на следующем:

  1. есть ли признаки того, что в СССР идет демонтаж социализма?
  2. как и в каком направлении этот демонтаж может быть легально проведен?

ОТ 1848 — К “1984”...

Какой скукой еще недавно веяло от идеологических статей в советской прессе! Сейчас же именно эти темы — а не сенсационно-поверхностные разоблачения очередных социальных язв — определяют достигнутую глубину “перестройки”. Именно в идеологических публикациях, в подтверждение гипотезы демонтажа, за прошедшие два года можно найти немало новых трактовок социализма. Достаточно перечислить качества социализма искомого, которые, стало быть, до сих пор в СССР отсутствуют “созидательный”, “нравственный”, “народный”, “с человеческим лицом”, который “надо наполнить всем богатством нашей культуры, философией, религией...”

Чтобы эти определения оценить по достоинству, следует обратиться к истокам понятия, полагая в основу изданный в 1848 г. “первый программный документ научного коммунизма” — “Манифест коммунистической партии”. (В предисловиях к английскому изданию 1888 г. и немецкому 1890 г. Маркс и Энгельс разъясняют, что лишь из политических соображений они не назвали его социалистическим манифестом: чтобы отмежеваться от ненастоящих социализмов, недостаточно радикальных).

Вот какой смысл вкладывали в понятие социализма основоположники (цитаты по брошюре “Госполитиздата”, 1951 г.):

  1. “Уничтожение частной собственности” (с. 48). Это достижимо “лишь при помощи деспотического вмешательства в право собственности и в буржуазные производственные отношения”: “отмена права наследования”, “конфискация имущества”, “обязательность труда для всех, учреждение промышленных армий” (с. 55-56).
  2. “Уничтожение семьи!” — сначала это цитируется как выдвигаемое коммунистам обвинение, от которого, однако, Маркс и Энгельс вовсе не отмежевываются: “Коммунистам можно было бы сделать упрек разве лишь в том, будто они хотят ввести вместо лицемерно прикрываемой общности жен официальную, открытую” (с. 51-53). “Общественное и бесплатное воспитание всех детей” (с. 56). Как о положительной цели об уничтожении семьи” говорится и в оценке “утопического социализма” (с. 68).
  3. Уничтожение нации: “Отменить отечество, национальность. Рабочие не имеют отечества... Национальная обособленность и противоположности народов все более исчезают... Господство пролетариата еще более ускорит их исчезновение” (с. 53).
  4. Уничтожение религии: коммунизм “отменяет вечные истины, он отменяет религию, нравственность” буржуазной эпохи, ибо “коммунистическая революция есть самый решительный разрыв... с идеями, унаследованными от прошлого” (с. 54-55). В дальнейших работах основоположники заклеймили религию как “средство закабаления масс” и “опиум народа”.

И чтобы ни у кого не оставалось сомнений: “Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Они открыто заявляют, что их цели могут быть достигнуты лишь путем насильственного ниспровержения всего существующего общественного строя” (с. 71).

Как позже восторгался Ленин, в этом документе “с гениальной ясностью и яркостью обрисовано новое миросозерцание, последовательный материализм, охватывающий и область социальной жизни”, и дан метод практического осуществления: “теория классовой борьбы и всемирно-исторической роли пролетариата” (ПСС, т. 26, с 48)...

Надо ли доказывать, что ни один из пунктов этой “гениальной” программы не удался? Вот уже спорят и в советской прессе: осуществлен ли в СССР социализм или нет? Активист “перестройки” Ю.Н. Афанасьев считает, что нет. Редакция “Правды” (26.7.88) на той же странице утверждает, что несмотря ни на что — да: “Неужели Ю.Н. Афанасьев “забыл” о таких определяющих чертах нашего строя, как социалистическая система хозяйства, основанная на общественной собственности на средства производства, отсутствие класса эксплуататоров..?”

Наверное, не стоит спорить. Обе стороны правы. Социализм в СССР не осуществлен — ибо в теоретически замысленном виде неосуществим. Потому что эта утопия не учитывает сложность мира и человеческой природы. Человек не укладывается в ее упрощенные представления, и попытки ее реализации неизбежно требуют насилия. Отсюда логично оправдание коммунистами насилия уже не только против “класса-угнетателя”, но и против “несознательных масс”, которых следует вести к счастью вопреки их воле.

Но именно поэтому построенный в СССР социализм со всеми его жертвами осуществленкак единственно возможный практический результат провозглашенных постулатов. То, что было с “гениальной ясностью” спроектировано в 1848-м, обнаружило столь же ясную логику превращения в “орвелловское” общество столетие спустя. Другого варианта воплощения эта теория не оставляет. Разве что подвергнуть ее постулаты ревизии, демонтажу. История практического осуществления социализма-коммунизма и представляет собой историю демонтажа его догм под натиском реальности.

 

К ИСТОРИИ ДЕМОНТАЖА “ЗАВИРАЛЬНЫХ ИДЕЙ”

В истории социализма не раз осознавалась утопичность его целей, что приводило к расколам и ревизиям. Крупнейшим, пожалуй, было бернштейнианство, уведшее за собой западную социал-демократию; в России — ленинский нэп, о котором теперь В. Селюнин пишет как о “стремительной эволюции” Ленина и немногих его соратников — от “завиральных идей” к трезвому восприятию реальности (“Новый мир”, 1988, № 5), а сотрудник ЦК КПСС А. Ципко считает, что “Владимир Ильич в конце жизни отказался от наивной веры в чистый социализм, чем сильно разочаровал большинство теоретиков партии” (“Наука и жизнь”, 1988, № 12).

Сталин реставрировал донэповское понимание социалистической экономики. Но и в его период большевики под натиском реальности были вынуждены отказаться от большинства пунктов “Манифеста”. Ценность семьи была молчаливо реабилитирована еще до революции; А. Коллонтай, пытавшаяся было развивать идею “общности жен”, успеха не имела, ибо обобществлять своих жен на практике мало кому захотелось. Так же втихую, “до окончательной победы социализма”, оправдали институт государства — когда сами распробовали вкус государственной власти. О национальных традициях вспомнили в 1940-е, когда потребовалось опереться на патриотизм в отражении внешнего врага.

И вот в 1980-е гг. — под угрозой экономического кризиса и потери статуса военной сверхдержавы — в СССР заговорили о реабилитации рыночных отношений и частной собственности: эта “причина всего социального зла” все больше признается необходимым элементом здоровой экономики, а причиной зла и кризиса объявлена “священная корова” социализма — центрально-директивная система управления...

Все это официально провозглашается как возврат к ленинскому нэпу. Однако, насколько тогда Ленин действительно отказался от “завиральных идей” и от “наивной веры в чистый социализм”, и насколько это был тактический прием, — идут споры даже в советской печати. Но оставим в стороне и этот спор: даже если Ленин перед смертью действительно что-то “осознал”, — вряд ли это теперь кому-либо важно, кроме партии, нуждающейся хотя бы в одном рукопожатием вожде.

Более важно другое: тезис о предсмертном “поумнении” Ленина есть признание “неумности” классической марксистской идеологии и свидетельство идущей ее радикальной ревизии. И, несомненно, ревизии даже большей, чем нэп, ибо опыт трагедии заставляет пересмотреть и мировоззренческие основы идеологии (см. дискуссию в “Вопросах философии” № 9, 1988), и ее отношение к религии (см. интервью антирелигиозного министра Харчева в “Огоньке”, 1988, № 50). По сравнению с этим вызревшим идеологическим измерением нэп 1920-х гг. выглядит действительно лишь сугубо экономическим тактическим ходом, и его упоминают сегодня, пожалуй, не как цель, а лишь для легитимации перестройки: как имевший место прецедент ревизии; как предначертанное (хоть и поздно, но “самим Лениным”) направление поисков “истинного социализма”.

Таким образом, от первоначальных социалистических догм, ради которых загублены десятки миллионов людей, на практике не осталось ничего. Что бы ни говорил сегодня генеральный секретарь: “Больше социализма!” и т.п. — его социализм далеко не тот, который себе представляли основоположники. Растеряв все свое “вечное идейное богатство”, социализм пронес сквозь свою историю лишь один стойкий признак, который основоположниками мыслился как временный: право на насилие. Это наследие социализма и представляет собой главное препятствие для его демонтажа.

Ибо сколько бы ни набирала размах “гласность”, трудно забыть урок 16-месячной полусвободы в Польше в 1980-1981 гг. Тогда даже 10-миллионная “Солидарность”, объединившая практически всех трудящихся страны, потерпела неожиданное для себя поражение, недооценив грубую силу власти. Эта сила пока не слишком проявляет себя в “перестройке”, но она существует. Вполне возможно, что провал реформ или неконструктивный “разгул полусвободы” приведут и в СССР к диктатуре какого-то нового типа. Нового в том смысле, что откровенная “легитимация” власти силой сделает ненужной сохранение легитимирующего мертвеца в мавзолее. Будет ли эта диктатура трагедией для страны или шагом на пути к здравому смыслу, — зависит не от жуткого звучания слова “диктатура”, а от ее сущности и целей. [ (33) ] Однако, вполне допуская и такой вариант хода событий, вернемся все же в русло рассматриваемого частного случая гипотезы мирного демонтажа.

 

ЛОВУШКИ В “ЗОНЕ”

На пути осуществления этой концепции есть и ряд объективных препятствий, коренящихся в раскладке политических сил советского общества — о многих из них я уже говорил в предыдущей статье (“Посев”, 1987, № 3) Сейчас рассмотрим внутренние противоречия гипотезы.

Ловушки в ней, как и положено в таинственной “зоне”, могут быть совершенно непредсказуемы. Их создают не только противники перестройки”, но сама реальность. В этом вообще уникальность явления тоталитаризма: он есть не что иное как борьба против реальности. Это игнорирование не только природы мира и человека, но и фактов, для остального мира очевидных. Поэтому проблеме взаимоотношений власти с реальностью в анализе тоталитаризма следует уделить особенное внимание.

Стремясь к победе над бытием, социализм был самоуверен лишь в начале (вера в неизбежную мировую революцию и т.п.). Дискуссия о возможности победы в одной стране уже была переходом к обороне. Социализм попытался утвердиться на ограниченной территории, сконцентрировав усилия на избранную “зону” бытия по принципу кумулятивного заряда. Стабильность такой “зоны” тем больше, чем больше удается искоренить в ней инородные влияния. Поэтому у власти возникает потребность в самоизоляции и в тотальном контроле над бытием: и на уровне общественной памяти о прошлом (переписывание истории) и на уровне человеческой души — чтобы нейтрализовать угрозу ее врожденной свободы. В этом же кроется причина инстинктивной агрессивности тоталитаризма к внешнему миру: инородное окружение уже одним своим существованием представляет собой онтологическую угрозу системе, построенной на лжи, и лишь поглотив его, можно окончательно искоренить исходящую от него опасность “подрыва строя”. Поэтому в любом тоталитаризме заложено стремление к перманентной экспансии: ему хочется объять весь мир до предела, любой неподвластный клочок пространства другие страны, необитаемый полюс, космические тела все подсознательно воспринимается как вызов всемогуществу Системы, и она стремится его освоить, промаркировать, застолбить.

Сегодняшние преемники большевиков, пожалуй, осознали, что чем в большем противоречии с реальностью находится система, тем она уязвимее и тем больше усилий должна затрачивать на поддержание своей жизнеспособности. Их задача — снизить эту уязвимость, приведя режим в большее соответствие с окружающим миром. И если такое желание действительно имеется, — его исполнение неизбежно будет начинаться по законам еще старого общественно политического пространства, искаженного силовым полем тоталитаризма.

Одно из главных таких искажений — феномен “двоемыслия”, столь блестяще проанализированный в конце 1940-х гг. независимо друг от друга в художественной форме Дж. Орвеллом (“1984”) и в научной Р. Редлихом (“Сталинщина как духовный феномен”). Двоемыслие всегда сопутствует тоталитаризму как оружие в борьбе против реальности — для внедрения в смысловые недра бытия через язык. Поэтому и переход от двоемыслия к нормальной онтологии слова (в рамках данной гипотезы) начинается с перемены цели двоемыслия и соответственно его знака с отрицательного на положительный.

Необходимость наполнения легитимирующей социалистической терминологии иным содержанием приводит к возникновению такого “сталкерского” приема, как феномен “положительного двоемыслия”, когда оно применяется уже не для укрепления тоталитаризма, а для маскировки его безболезненного преодоления. Мудрая фраза английского классика, что “лицемерие есть дань, которую порок платит добродетели”, сегодня в СССР может быть прочитана наоборот: это дань, которую пробуждающаяся добродетель платит еще господствующему пороку. В этом одно из интереснейших явлений периода “перестройки”, без учета которого анализ действий реформаторов невозможен. “Только в рамках социализма!” на этом языке означает не столько цель, сколько правила игры...

К тому же, поскольку демонтаж должен начинаться еще против инерции системы, кратчайшим расстоянием в таком пространстве будет не прямая линия (известно, что, меняя галсы, можно постепенно двигаться по морю и против ветра, тогда как иным способом, даже если изо всех сил дуть в паруса, цель ближе не станет).

Эта онтологическая особенность создает, однако, первую ловушку реформаторам: “нормальное” общество за пределами “зоны”, не знакомое с ее свойствами и “сталкерским” искусством передвижения, воспринимает социалистическую терминологию всерьез и не видит в ней отличия от прежнего двоемыслия. Таким образом реформаторы лишают себя доверия и помощи со стороны окружающего мира, в котором есть силы, способные эту помощь оказать в гораздо большем объеме и более продуманно: чтобы не укреплять старые общественные структуры, а поощрять самозарождающиеся новые...

Но и эту серьезнейшую тему на сей раз вынесем за рамки статьи. Что еще трагичнее — двоемыслие не пробуждает доверия к реформаторам в собственном народе, изверившемся в многочисленных прежних обещаниях. На пятом году “перестройки” магазинные полки более пусты, чем до нее. Разрыв между словом партии и доверием народа по-прежнему огромен, а без этого доверия реформы сверху обречены на провал...

Нельзя не видеть и другую опасность приема двоемыслия: использование слова “социализм” ради легитимации власти держит самих реформаторов в узде прежней идеологии. Слово все-таки оказывает огромное влияние на жизнь. Уже сегодня ситуация парадоксальная: на практике от идеологии ничего не осталось, в построение коммунизма никто не верит, но ее словесное астральное тело продолжает держать общество в своей власти...

К тому же, хотя на сознательном уровне идеология и преодолена, подсознательно она действительно может иметь “опору в массах”. И.Р. Шафаревич прав: социалистическая тяга к примитиву, хотя бы в виде уравнительной справедливости и зависти к успешному соседу, существует. Так что “освобожденный от коммунистического рабства” народ, в значительной своей части, может и не захотеть той свободы, которая усложняет ему жизнь. Желающих воспользоваться этими настроениями может оказаться много...

Перестройка может оказаться бесплодной не потому, что партийные консерваторы победят либералов, а потому, что у самих партийных либералов идеология не преодолевается, а лишь сворачивается в куколку, из которой, напитавшись энергией воспрянувшего от полусвободы народного тела, может вылупиться новая разновидность материалистического монстра.

У двоемыслия есть ловушка и более конкретная. Партия, привыкшая оперировать извращенными смыслами слов, мало задумывается о внутренней несовместимости провозглашенных ею понятий “гласности” и “демократии” с безгласными и недемократичными основами своей власти. Однако и эти новые слова тоже оказывают воздействие на жизнь. По мере раскрепощения общества эта несовместимость обостряется. В национальном вопросе — особенно (именно он и может стать причиной краха мирной “перестройки”).

С этой точки зрения на фоне “гласности” картина парадоксальна. Общество имеет над собой партию, которую никто не выбирал. Которая ответственна за невиданный в истории геноцид над собственным народом, пропорционально сравнимый с камбоджийским коммунизмом. И которая непонятно зачем обществу нужна.

Этот вопрос партия должна решить и сама для себя. До сих пор у нее была функция хотя и малопочетная, но ясная и оправданная в собственных глазах: держать, сосать и не пущать. Однако, чем большее число функций будет передано другим институциям, тем с большим удивлением общество вправе взирать на “свою” партию: зачем ему сей “Ум, Честь и Совесть нашей эпохи”? Может, товарищи, “ваша эпоха” уже прошла? Ведь если отдать “всю власть Советам” как избираемым органам самоуправления вплоть до парламента и правительству как компетентным специалистам, то в чем должна заключаться “руководящая и направляющая роль” партии?..

В любом случае, претендент на “руководящую роль” в обществе должен подкрепить свою претензию не “единственно верным учением”, а соответствующими качествами. Но КПСС присваивает себе статус элиты без доказательств, несмотря на огромную вину перед народом, которому по-прежнему оставляет статус “недоразвитых масс”. И если проблема легитимности власти компартии будет всегда оставаться щекотливой по нормам права, подвергаясь моральному давлению мира извне, то нежелание масс мириться со статусом “недоразвитости” будет обострять проблему изнутри.

Если партийные реформаторы не найдут способа разрешения этих противоречий, то в созревании их кроется неизбежный крах рассматриваемой концепции безболезненного демонтажа. В этой связи создание второй — непартийной, деидеологизированной — точки опоры власти по линии Советов было бы верным шагом, если последует перенесение на него центра тяжести власти, а затем и ампутация партийной ноги”.

Этот вариант удобен для деидеологизации системы власти. Но он вряд ли решает проблему снятия с партийных деятелей личной моральной ответственности за причастность к геноцидной партии. Эту ответственность, помимо приобретения авторитета “сталкера”, может снять лишь покаяние.

 

С “НЕНУЛЕВОЙ НАДЕЖДОЙ”...

Допущение покаяния, наверное, звучит странно в статье на политическую тему. Действительно, не слишком ли увлекся автор?

Но в том-то и дело, что рассматриваемая гипотеза не чисто политическая. Она метаполитическая, предполагающая возможность действия в истории, особенно в ее судьбоносные моменты, не только прагматического расчета и эгоистических факторов. В ней, как и в позиции общенационального согласия, лежит надежда на образ и подобие Божье в человеке, который, бывает, просыпается и у разбойника. [ (34) ] Надежда на то, что новое поколение правящего слоя, лично не ответственное за создание и укрепление режима и связанное лишь проблемой легитимации власти, более открыто восприятию здравого смысла. Этой “ненулевой” надеждой было когда-то продиктовано и солженицынское “Письмо к вождям”.

Конечно, нельзя делать ставку на личность правителей: человек подвержен соблазнам, зло может в той или иной форме овладеть им и пересилить даже его добрые побуждения (если они есть). Успех перемен определяется состоянием всего общества. Однако доказательств невозможности пробуждения совести у наших “Савлов” — тоже нет. Часто их зло не первично, а коренится в элементарной необразованности и под влиянием опыта способно постепенно преодолеваться (интересны в этом отношении опубликованные в США мемуарные записи Хрущева). Хочется надеяться, что урок пережитой трагедии оказывает и на новое поколение правителей моральное воздействие от противного, совершая эпохальный поворот общества к “новому мышлению”, даже если за этим термином скрываются не поддавшиеся истреблению старые нравственные ценности. Может ли вообще у России быть иная надежда, чем нравственный поворот в ведущем слое общества?..

Роль общественности в наступившее время характеризуется заполнением открывшегося тематического пространства. Но сознание общества продолжает быстро раскрепощаться и помимо публикаций официальной прессы. Рано или поздно очерченный сверху объем заполнится и неизбежно наступит “перелив”, качественный скачок в новые пространственные сферы здравого смысла. Сможет ли КПСС вместить это развитие, от ее идеологии уже мало зависящее, в свои “правила игры” — или неизбежен конфликт и на этом срок действия рассматриваемой концепции заканчивается?

* * *

Итак, исторический демонтаж марксистской утопии в СССР несомненен. “Перестройка” — его наиболее важный этап, но и это не означает ее окончательного преодоления. И дело здесь, очевидно, не в том, “чего хочет Горбачев”, а в сложной взаимосвязи рассмотренных выше противоречивых факторов, необходимость отказа от идеологии — и проблема легитимации власти; экономическая неэффективность центрально-директивной системы — и обеспечиваемый ею контроль над обществом; необходимость введения новых степеней свободы общества — и возможность его выхода из-под контроля; приведение основ системы в онтологическое соответствие с реальностью — и невозможность предать гласности целый ряд тем и фактов, затрагивающих основы легитимности (взять, например, истинный облик Ленина или роль “немецких денег” в большевицом перевороте: как выглядит с точки зрения морали эта сделка с врагом, в условиях войны, направленная на поражение своего государства?..)

Во всей этой паутине разнонаправленных векторных сил находятся и власть, и общество в СССР. Сторонники и противники “перестройки” оказались в каждом социальном слое. И даже мощный вектор любого благонамеренного генсека в такой ситуации компенсируется множеством противоположных. Утвердить свое направление развития он сможет, лишь создав условия, при которых положительно направленные векторы будут складываться, а отрицательные гаситься всей логикой жизни общества. Этого верховным реформаторам добиться не удалось. Разумеется, все революции начинаются действиями активного меньшинства. Но их конечный успех определяется тем, находят ли они опору в обществе.

Однако пора перейти от тактико-политического уровня гипотезы к идейно-философскому, поискать идеологические пути ее осуществления.

 

II.

ЛОЖЬ И ПРАВДА СОЦИАЛИЗМА

Итак, мы имеем дело с утопией, стоившей жизни сотням миллионов людей во всем мире.

Но куда записать ту жертвенную страсть социалистов, которая двигала ими сто лет назад, обрекая на опасности, тюрьмы и гибель — “ради счастья народа”?

Даже в солженицынском “Красном колесе” духовный мир большинства революционеров-фанатиков кажется несколько упрощенным. “Красное колесо” — ретроспективный анализ заключительной стадии духовной болезни, но не начальной. Солженицын, кажется, не ставил себе задачу концентрироваться на двойственности, греховности человеческой природы, которая делает возможной эту болезнь, — что было показано Достоевским.

Думается, внутренний мир революционеров изначально был сложнее, поскольку отражал вечные противоречия человеческого бытия, и лишь в обостренно-безбожном варианте их решения открыл путь разгулу сил зла — под маской добра. Бердяев, которому принадлежит знаменитая фраза о “лжи и правде коммунизма”, подметил, что “русские из жалости, сострадания, из невозможности выносить страдание делались атеистами, потому что не могут принять Творца, сотворившего злой, несовершенный, полный страдания мир. Они сами хотят создать лучший” (“Истоки и смысл русского коммунизма”). В этой неспособности решить проблему теодицеи [ (35) ] исток русского социализма, победить огромную духовную ложь которого можно, лишь признав его частичную социальную правду: неприятие несправедливости — особенно тогдашнего капитализма.

Эта мысль о “лжи и правде социализма” — одна из основных в социально-политическом аспекте русской религиозной философии: в трудах Бердяева, Булгакова, Франка, Струве, Федотова, которые знали, о чем писали, ибо сами проделали путь “от марксизма к идеализму” и к Православию...

Именно так в том же XIX в. возникло течение “христианского социализма”, выступавшее как против социальной несправедливости капитализма, так и против атеистической крайности социалистов. Оно ставило себе цель преобразить мир не насилием, а любовью, солидарностью и созданием более справедливых законов. Пыталось, говоря словами отца Сергия Булгакова, отнять у Маркса и вернуть Христу несправедливо отнятое социальное призвание Церкви.

Правомерность термина “христианский социализм” обсудим ниже. Сейчас же обратим внимание на то, что для какой-то части общества — и прежде всего для Церкви — это течение могло бы стать сегодня “социалистической” формой антисоциалистической активности в русле идущего официального демонтажа системы...

Однако вспомнить об этом следует не только для того, чтобы указать на “христианский социализм” как на возможное тактическое русло развития “социалистической перестройки”. Таким руслом [ (36) ] могла бы, в принципе, стать и западная социал-демократия, об опыте которой сегодня в советской печати можно встретить положительные упоминания. Для этого нет даже легитимационных препятствий: переименовав партию в “социал-демократическую” и подав это как восстановление первоначального названия (РСДРП), партийные реформаторы могли бы убить сразу нескольких зайцев. Этим гениальным “сталкерским” ходом можно было бы отбросить скомпрометированное название КПСС, усвоить государственный опыт своих, вновь признанных, дальних родственников — западных социал-демократий, развязать себе руки для дальнейших идеологических преобразований. Учитывая мировоззренческий уровень большинства партийных реформаторов, подобное наполнение социализма новым содержанием — наиболее вероятное.

Но проблема стоит серьезнее: что реформаторы должны противопоставить обанкротившейся идеологии не тактически, а стратегически? К какой цели должно идти развитие страны? И в этом отношении “христианский социализм” дает наиболее интересную пищу для размышлений. Ибо он вносит в проблематику поисков справедливого общества духовную координату, которой материалистическая социал-демократия не имеет, поскольку остается попыткой решения объемных задач в двухмерной плоскости. Без этой координаты явление социализма вообще не может быть осознано.

 

О “ЕРЕСИ УТОПИЗМА”

Основной порок социализма, как мы видели, заключается в противоречии между утопией и реальностью. “Уничтожить ночь для повышения урожаев” (А. Платонов) не удалось. Но и для христианского социализма основная проблема остается та же: греховность человека. Делать ставку на человеческий альтруизм, на “день без ночи” — неосуществимая утопия. Без учета определенного элемента эгоизма в обществе оно не сможет существовать. В этом суть рыночной экономики: основанная на неравенстве, не во всем справедливая и далекая от нравственного идеала, она создает, однако, столь большой “общественный пирог”, что даже часть его, достающаяся малоимущим слоям, обеспечивает им более достойное существование по сравнению с претендующей на справедливость, но неэффективной, экономикой социалистической.

Однако не предается ли при выборе рынка идеал справедливости? Не производится ли его подмена мещанским материальным благополучием?

Дилемма не столь проста. И не столь уж примитивен исходный мотив современных социалистов-идеалистов на Западе, ибо они предпочитают в этой дилемме духовную ценность материальной. Однако жестокой иронией и даже местью судьбы кажется то, что утопичное представление социалистов о природе мира приводит к его разрушению — вследствие чего и духовное лишается своего земного сосуда.

Размышляя над этим перерождением благих социалистических стремлений во зло, С. Франк дал емкое понятие “ереси утопизма”. Она возникает, когда скоропалительные рецепты “устранения ночи” не учитывают всей сложности противоборства добра и зла в мире, что превращает “благодетелей человечества” в инструменты действия злых сил. “Можно сказать, что никакие злодеи и преступники не натворили в мире столько зла, не пролили столько человеческой крови, как люди, хотевшие быть спасителями человечества” (спасителями земными, вне Церкви).

В своей книге “Свет во тьме” (1949), откуда взята приведенная цитата, Франк исходит из таинственных слов в Евангелии от Иоанна (1:5): “И свет во тьме светит, и тьма не объяла его”. Они допускают два толкования: оптимистическое — как торжество света над тьмою, но и пессимистическое — как непреодолеваемое сопротивление тьмы, ибо она не рассеивается полностью. Только в сочетании обоих смыслов выражается антиномическая суть природы земного мира. В этой двойственности его трагическая тайна и драматизм человеческого бытия в условиях постоянной борьбы между добром и злом.

Только “Бог есть свет, и нет в нем никакой тьмы” (1 Ин. 1:5). В нашем же земном мире свет и тьма сосуществуют неустранимо. Поэтому, говоря о нравственных задачах человека, следует проводить различие “между абсолютной Христовой правдой, превосходящей всякое земное устройство и доступной только сверхмирным глубинам человеческого духа, и ее всегда несовершенным земным воплощением — иначе говоря, между сущностным спасением мира и его ограждением от зла”. Говоря известными словами В. Соловьева, задача не в том, чтобы построить на земле рай, а в том, чтобы не допустить ада. Вера в достижение на земле абсолютного добра есть смешение разных уровней проблемы. Эта задача превосходит человеческие силы. Никакими законами, диктатурами и жертвами она не выполнима. Ставить ее себе есть “ересь утопизма”.

Типичной ересью утопизма родился рассматриваемый нами социализм. Он возник из потребности в справедливости, но замахнулся на построение “земного рая”. “Рай был истолкован как равенство. А равенство — как исключение “неразумной, стихийной” свободы; как насильственная нивелировка всех во всем. У практиков социализма, в отличие от теоретиков, уже не идея разрабатывается для человека, а человек приносится в жертву утопической идее. Так, “если верить воспоминаниям Троцкого, то именно “рослые сибирячки, которые выносили на станцию жареных кур и поросят, молоко в бутылках и горы печеного хлеба”, укрепили его в необходимости разрушить до основания старый мир”; Троцкий и “смерть от недоедания в годы военного коммунизма ставил намного выше в нравственном отношении, чем сытую жизнь миллионов рабочих и крестьян в период нэпа” (А. Ципко. “Наука и жизнь”, 1989, № 1).

Эта логика перерождения благих побуждений во зло подсознательно отражена и в коммунистическим гимне “Интернационал”. Поскольку реально существующий мир не хочет и не способен “уравниваться”, — он должен быть “разрушен до основанья, а затем...”. “Затем” не получается, поскольку старый мир сопротивляется, что вызывает еще большее ожесточение строителей “нового мира” Начинается “решительный бой”, который приносит все большие разрушения и жертвы среди народа, ведомого к “избавленью” — без Бога, “своею собственной рукой”...

“Так попытка осуществить “царство Божие” и “рай” на земле, в составе этого, неизбежно несовершенного мира, с роковою неизбежностью вырождается в фактическое господство в мире адских сил”, — писал С. Франк. — “Задача совершенствования мира... в утопизме сводится фактически к уничтожению мира”. В этом смысле понятен и вывод, сделанный Шафаревичем: социализм есть “стремление к самоуничтожению, инстинкт смерти человечества” (“Из-под глыб”. Париж, 1974).

“Последний и решительный бой”, растянувшийся в России на столетие, сегодня идет к концу. Руководство КПСС, кажется, осознало поражение утопии и всерьез занято поисками выхода из критического положения. А поражение заставляет многих обратиться к наиболее простой (вот где сказывается изолированность от мирового опыта...), лежащей под рукой, альтернативе. Сначала она звучала лишь в рецептах “радиоголосов”. Но вот уже и в советской прессе можно найти призывы перенять западную общественную модель, — то есть отдать предпочтение противоположной части рассматриваемой дилеммы.

Впервые откровенно это прозвучало в выступлении Л. Попковой “Где пышнее пироги” (“Новый мир” , 1987, № 5). Конечно, в голодной стране вопрос о пирогах превращается в проблему “быть или не быть” Однако, даже при осознании “ереси утопизма”, пышность пирогов вряд ли может быть достаточным критерием для определения целей и ценностей цивилизации. Речь же в “перестройке” — по большому счету — идет именно об этом. Если история дает России шанс начать с начала, следовало бы задуматься об общечеловеческих выводах из опыта обеих общественных систем. Ибо “самая простая альтернатива” может оказаться еще одной утопией.

 

О ЕРЕСИ ЭТИЧЕСКОГО РАВНОДУШИЯ

Опирающиеся на естество современные демократии располагают людей к духовной лени, материализации потребностей и жизненных ценностей. Рынок, обеспечивающий больший “общественный пирог”, управляет и культурой, воспринимает из нее лишь то, что имеет рыночную стоимость, занижает вкус по среднему стандарту, эксплуатирует низменные инстинкты. Так рынок, обеспечивающий материальное процветание, может отрицательно влиять на духовную атмосферу, и, если общество не противодействует этому рыночному опошлению, оно духовно вырождается. Как же этому противостоять?

Конечно, движение к добру и спасению может быть только свободным, иначе эти ценности лишаются своего смысла. Но, чтобы человек вообще их рассмотрел и оценил, он должен быть соответствующе подготовлен. При этом нужно учитывать, что в непрерывной битве между добром и злом восхождение вверх всегда гораздо труднее, чем скольжение вниз. Свобода — необходимое условие для духовного роста, но недостаточное, поскольку она этически нейтральна и может быть использована как в добро, так и во зло. Однако в современных западных демократиях возник культ свободы: под термином “плюрализм” он все больше получает значение этически узаконенного равнодушия к Истине, порою даже оправдываемого “с христианской точки зрения”...

До сих пор это равнодушие к абсолютным ценностям спасало западные демократии от чрезмерных внутренних трений. Оно не становилось опасным благодаря двум условиям: во-первых, в обществе сохранились христианские традиции; во-вторых, человечество было не столь могущественно, чтобы уничтожить себя. Но с каждым годом эти условия ухудшаются. Число индивидуумов, которым физически доступны действия с катастрофическими для мира последствиями, постоянно растет по мере научно-технического прогресса. Кроме того, уже не термоядерная война, но обычный эгоизм массы людей грозит цивилизации опасностью — взять хотя бы экологическую проблему. Перед человечеством стоит труднейшая задача соединения нравственности и свободы: воспитания у граждан творческого отношения к свободе и ответственного, добровольного отказа от злоупотребления ею.

Но как далеки от осознания этого западные демократические институции — прагматичные, часто ставящие цели лишь в пределах избирательного срока, делающие ставку на механически-правовые гарантии, неспособные, однако, предвидеть все случаи злоупотреблений, — и иррациональное зло легко обходит рационально воздвигаемые ему барьеры... Как тонка граница между цивилизацией и варварством в таком обществе — продемонстрировала недавняя авария электросети в Нью-Йорке, когда почтенные домохозяйки и клерки в галстуках превратились в толпу дикарей, громящую витрины магазинов с отключенной сигнализацией...

Указанные противоречия неразрешимы в той плоскости, в которой они возникли. Социализм в этом отношении методологически родствен фашизму. Кроме того, ложь буржуазного и ложь социалистического идеала, разные по размерам и последствиям, имеют и нечто общее. Вот как видел это Бердяев:

“Социализм — плоть от плоти и кровь от крови буржуазно-капиталистического общества... Он духовно остается в той же плоскости. Социализм буржуазен до самой своей глубины и никогда не поднимается над уровнем буржуазного чувства жизни и буржуазных идеалов жизни. Он хочет лишь равной для всех, всеобщей буржуазности, ...рационализированной и упорядоченной, излеченной от внутренней, подтачивающей ее болезни...” (“Философия неравенства”).

В этом еще одна причина, почему усилия социалистов по переделке мира — Сизифов труд. Как писал Герцен, отошедший в конце жизни от революционной веры: “Разрушь буржуазный мир: из развалин, из моря крови возникнет все тот же буржуазный мир” (“Письма к старому товарищу”). Так и Ленин в постоянном воспроизводстве “мелкобуржуазности” видел неистребимую “опасность для социальной революции” (ПСС, т. 39, с. 421-422).

Сейчас в СССР даже из океана пролитой крови вновь возрождается эта буржуазность, которую приветствует прагматичное либеральное западничество, равнодушное к набившим оскомину высшим истинам любого рода, и которую нравственно не приемлет почвенничество, стремящееся к поиску духовного идеала.

 

ОБОЗРЕВАЯ ОБА СКЛОНА...

Умом можно прекрасно понять наших прагматиков-западников. Привлекающее их взоры западное общество несоизмеримо достойнее человека не столько “пышными пирогами”, сколько ценностью свободы — по сравнению с тоталитаризмом. Но если взять иную точку отсчета, то нравственным и эстетическим чувством нельзя не быть на стороне идеалистов-почвенников, которые сегодня могли бы повторить слова К. Леонтьева:

“Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арабеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа... благодушествовал бы “индивидуально” и “коллективно” на развалинах всего этого прошлого величия?.. Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!” (Собр. соч., М., 19121914, т. V, с. 426).

Конечно, почвенники сильно рискуют здесь приблизиться к “ереси утопизма” в ином варианте, стремясь все население демократий побудить к служению высшим ценностям и забывая, что, наверное, все-таки уже хорошо, если общество дает эту возможность тем, кто их для себя открыл и хочет этого служения... Но встает вопрос: неужели российская катастрофа не дала никакого результата, кроме невиданных жертв? Неужели прогресс для России лишь в отступлении к сегодняшней западной модели, которая — “вершина человеческих возможностей”?

С этим согласиться трудно. Значение нашего чудовищного эксперимента для человечества можно видеть не только в том, что он воочию продемонстрировал “ересь утопизма”, вскрыл ее разрушительную суть. Но и в том, что в этой битве более, чем когда-либо, обнажились бездны и высоты человеческого духа, несоизмеримые с мещанским идеалом супермаркета и демократического эгоизма. Принять его было бы обессмысливанием наших жертв, исторической капитуляцией, предательством своего возможного предназначения к чему-то иному.

Здесь присутствует отблеск еще одной тайны и онтологической дилеммы: взаимосвязи между добром и злом в земном мире, “лежащем во зле”... [ (37) ] Во множестве случаев страдание — необходимое условие для возвышающего катарсиса. Лагерный опыт многих зэков-писателей достаточное тому свидетельство в наши дни, и тем более — опыт множества православных подвижников.

Способно ли российское общество, после своего мученического опыта, к катарсису общественному? Во всяком случае наша задача лежит в этом направлении, а не в усвоении гедонистических идеалов тех благополучных народов, которым пережить подобную экстремальную ситуацию не было дано. Российский опыт может оказаться полезным уроком и для них. Но для этого осознать свой опыт сначала должны мы сами.

Наиболее остро опыт тоталитаризма ощущается в России. Однако наиболее выпукло он осмыслен русскими философами, которые имели возможность окинуть его взором в рамках общечеловеческой судьбы. Один из них, Г. Федотов, выразил это в следующих словах:

“Русская эмиграция судьбой и страданием своим поставлена на головокружительную высоту. С той горы, к которой прибило наш ковчег, нам открылись грандиозные перспективы: воистину “все царства мира и слава их” вернее, их позор. В мировой борьбе капитализма и коммунизма мы одни можем видеть оба склона — в Европу и в Россию: действительность, как она есть, без румян и прикрас” (“Новый град”, 1932, № 2).

Можно сказать, что русские религиозные мыслители увидели на Западе “правду”, но и “ложь” демократии, хотя и не соизмеримую с ложью социализма. И отказались от капитуляции перед греховностью мира как “нормой” (ведь не признаем же мы за норму болезни); сочли, что в человеческих силах сужение сферы действия этой “нормы” — не только законодательно-запретительными мерами, но и нравственно-воспитательными.

Этого невозможно достигнуть без осмысления того, для чего человечеству вообще мир, порядок и благоденствие; в чем наше предназначение после удовлетворения материальных потребностей.

Для разрешения рассмотренных дилемм необходимо подняться на иной уровень обзора и той, и другой крайностей: отделить ложь от правды у каждого и соединить эти правды. Это будет уровень их синтеза, когда найденное решение будет духовным, но неутопичным; служебным, но не близоруко-прагматичным. При этом рассмотренные выше общественные ценности — социальная справедливость (этическая ценность); свобода (онтологически укорененный дар); экономическая эффективность (ценность прикладного значения) — связываются в треугольник со следующими отношениями:

Очевидно, гармония земной жизни достигается в том случае, когда треугольник из плоской фигуры превращается в пирамиду с вершиной в виде абсолютных духовных ценностей, определяющих и направленность свободы, и критерии справедливости, и ставящих экономическую эффективность в подобающее ей служебное положение.

Каждая из сторон — Запад и Восток — имеет свои исходные позиции для движения к этому идеалу. И каждая может двигаться — если захочет. Захотеть — уже много. Мы должны захотеть.

Честно говоря, если учесть особенности русского характера (не слишком стремящегося к благополучию и к рациональной организации жизни), не особенно верится, что Россия когда-либо станет лидером экономического прогресса. Но, может быть, задача России в этом и не заключается. Как писал В. Соловьев, “такой народ... не призван работать над формами и элементами человеческого существования, а только сообщить живую душу, дать жизнь и цельность разорванному и омертвелому человечеству через соединение его с вечным божественным началом” (“Три силы”).

Может быть, такой народ способен приблизиться к идеалу негедонистического общества, когда “общественный пирог” будет не самоцелью, а необходимым средством для достойной человека жизни? И, может быть, начиная в каком-то смысле с нуля, нам будет даже проще ориентироваться на экологически чистую и социально уравновешенную рыночную экономику, которая служила бы человеку, а не порабощала бы его ставкой на непрерывный рост материального потребления?..

Как бы то ни было, опыт и коммунизма в России, и западных демократий показывает, что человечество подчинено социальному злу в меру своей природной греховности и что зло может проявляться по-своему в разных общественно-политических системах. Сопротивление злу и отвоевание территории у него возможно только путем внутреннего нравственного совершенствования, для чего и нужны абсолютные ориентиры, даваемые нам в откровении свыше и подтверждаемые нашей интуицией.

Этому и должны служить государственные структуры, в которых поощрялись бы лучшие стороны человеческой природы и не было бы явной пищи для развития худших. Конечно, нельзя забывать, что речь идет о постоянной земной битве между добром и злом, но она имеет смысл независимо от невозможности земной победы над “тьмой”. Эта борьба обладает духовной самоценностью как дело защиты мира от сил зла, как расширение границы действия в нем света и потеснения тьмы. Эту благородную цель и поставило себе то движение, которое поначалу имело название “христианский социализм”.

 

ОТ “ХРИСТИАНСКОГО СОЦИАЛИЗМА” — К СОЦИАЛЬНОМУ ХРИСТИАНСТВУ

Формулировка “христианский социализм” в этой статье, как уже сказано, рассматривается лишь в виде тактического русла (конечно, не для партии, а для части общественности) при легальном демонтаже социализма советского. В общем же она неудачна, хотя, нужно сказать, русские философы относились к этому термину по-разному. Попробуем определить их общий знаменатель.

Так, Бердяев писал: “Сходство христианства и социализма утверждают лишь те, которые остаются на поверхности и не проникают в глубину. В глубине же раскрывается полная противоположность и несовместимость христианства и социализма, религии хлеба небесного и хлеба земного. Существует “христианский социализм” и он представляет очень невинное явление, во многом даже заслуживающее сочувствия. Я сам готов признать себя “христианским социалистом”. Но “христианский социализм” по существу имеет слишком мало общего с социализмом, почти ничего. Он именуется так лишь по тактическим соображениям, он возник для борьбы против социализма... и проповедовал социальные реформы на христианской основе” (“Философия неравенства”).

С.Л. Франк был еще более категоричен: “Понятие “христианский социализм” — поскольку под социализмом разуметь не умонастроение, а некий общественный “строй”... — содержит опасное смешение понятий... С точки зрения христианской веры... предпочтение имеет тот общественный строй или порядок, который в максимальной мере благоприятен развитию и укреплению свободного братско-любовного общения между людьми. Сколь бы это ни казалось парадоксальным, но таким строем оказывается не “социализм”, а именно строй, основанный на хозяйственной свободе личности...”. Следует уяснить “принципиальное различие между социализмом... и социальными реформами. Социализм есть... замысел принудительного осуществления правды и братства между людьми; в качестве такового он прямо противоречит христианскому сознанию свободного братства во Христе. Идея же социальных реформ и социального законодательства состоит в том, что государство ограничивает хозяйственную свободу там, где она приводит к недопустимой эксплуатации слабых сильными” (“Путь”, 1939, № 60).

Г.П. Федотов, однако, хотя и признавал, что именно попытка реализации социалистических идеалов “повинна в гибели России”, поставил себе “дерзновенную цель”: “спасти правду социализма правдой духа и правдой социализма спасти мир” (“Свободные голоса”, СПб., 1918, № 1). Эту цель он пронес через всю жизнь и, например, в 1932 г. писал: “Социализм в XIX веке пережил три стадии: утопическую, революционную, реформистскую”. Ни одна из них, даже западноевропейская реформистская, не достигла благих целей своего замысла. “Но эта гибель доктринального социализма есть творческая гибель. Если социализм умирает, то сама жизнь социализируется...” Создается “общество совершенно нового типа, еще небывалого в истории мира, за которым можно оставить имя социалистического, при всей многозначности своей освященное традицией рабочего движения и пафосом нравственной идеи” (“Новый град”, 1932, № 3).

И о. Сергий Булгаков против слова “социализм” ничего не имел: “Достоевский говорил иногда: Православие есть наш русский социализм. Он хотел этим сказать, что в нем содержится вдохновение любви и социального равенства, которое отсутствует в безбожном социализме”. “В православном предании, в творениях вселенских учителей Церкви (свв. Василия Великого, Иоанна Златоуста и др.) мы имеем совершенно достаточное основание для положительного отношения к социализму, понимаемому в самом общем смысле как отрицание системы эксплуатации, спекуляции, корысти”.

“...русский коммунизм показал с достаточной очевидностью, каким безмерным бедствием он является, будучи осуществляем как жесточайшее насилие с попранием всех личных прав. Однако это именно потому, что душа его есть безбожие и воинствующее богоборчество. Поэтому для него и не существует тех религиозных границ, которые полагаются насилию признанием личной свободы... Однако возможен иной, так сказать, свободный или демократический социализм, и, думается нам, его не миновать истории. И для православия нет никаких причин ему противодействовать, напротив, он является исполнением заповеди любви в социальной жизни... Когда железные клещи безобразного коммунизма, удушающие всякую жизнь, наконец разожмутся, русское православие духовно использует те уроки, которые посланы ему Провидением в дни тяжелых испытаний, в области социального христианства” (“Православие”, Париж, 1965).

Именно это определение — “социальное христианство” — кажется, и есть искомый общий знаменатель в высказанных мнениях. Булгаков определяет его далее так:

“Речь идет о большем, даже неизмеримо большем, нежели “христианский социализм” в разных его видах, как он существует во всех странах. Речь идет о новом лике христианства общественного, о новом образе церковности и творчества церковного социального...” Отец Сергий находил для этого даже догматическое основание, исходя “из общей идеи Церкви... эта идея есть не что иное как идея боговоплощения. Христос принял человеческое естество во всей его полноте и во всем историческом объеме. Освящение и искупление, и конечное преображение относится не только к личному бытию, но и к человеческому роду, к социальному бытию, — о нем вопрошается и по нему судится человек на Страшном Суде. И христианская общественность несет эти новые заветы боговоплощения, которое раскрывается в силе своей во все времена человеческой истории разными своими сторонами, и в наше время хочет раскрыться в области социальной”.

Это время, о котором полвека назад мечтал о. Сергий Булгаков, кажется, наступает. И его трактовка “христианского социализма” может быть тактически полезна легальным реформаторам в СССР — для придания духовной координаты реформам. Конечно, после вскрывшихся чудовищных преступлений против народа советский социализм вряд ли вместит в себя положительное содержание. Но сейчас дело не в том, как правильно окрестить ожидаемого ребенка. Главное — не выплеснуть его, то есть проблему совершенствования социальной справедливости, вместе с водой антитоталитаризма.

История социализма в России “означает экспериментальную проверку и, в результате ее, самоупразднение социализма”, — предвидел Франк еще в 1924 г. (“Религиозно-исторический смысл русской революции”). Это самоупразднение социализма путем доказательства от обратного — основной аргумент и в рассматриваемой нами концепции демонтажа, в которой присутствует интуитивно ощущаемая убежденность в том, что эпоха социализма кончилась.

Конец этой эпохи, — писал Франк, — есть “крушение вавилонской башни, которая строилась человечеством в течение четырех веков. Путь, на который человечество вступило с эпохи ренессанса и реформации, пройден до последнего конца... Наступает или должна наступить эпоха подлинной зрелости человеческого духа, одинаково чуждой и суровой трансцендентной духовной дисциплине его детства в лице средневековья, и бунтарскому блужданию его юношеского периода. В зрелости идеалы и верования детства снова воскресают в нашей душе, но мы уже не наивно подчиняемся в их лице внешней духовной силе, воспитывающей нас, а истинно свободно воспринимаем их личным свободным духом...”.

* * *

Трудно сказать, какой облик приобретет понятие социализма в ходе официальных реформ. Но такие факты, как снятие запрета с религиозной литературы, публикации работ русских религиозных философов — свидетельствуют о небывалых, глубинно-мировоззренческих процессах, идущих за социалистическим фасадом “перестройки”. Так, в журнале “Вопросы философии” (№ 9, 1988) А.В. Гулыга называет исток подлинно русской философии: “Новый завет. Христианская идея свободной личности изначально стала русской идеей”. И он призывает: “Наше новое мышление может сегодня опереться на отечественную традицию. Нам нет резона создавать новые ценности, да и никакая философия не в состоянии их создать, она сможет их только выявить, отстаивать, распространять”.

Осознание обществом проблематики на этом уровне важнейший пласт необходимых перемен, по сравнению с которым лишь прикладное значение имеют реформы в экономической, юридической и даже политической областях, на что пока что только и обращают внимание советологи. Многие из них духовную суть идущего в стране процесса до сих пор не рассмотрели.

Эта глубина осознания проблематики “перестройки” уже присуща значительной части общества. Она отражается в литературе, журнальных статьях, мышлении и делах людей самых разных профессий и на самых разных уровнях по положению в системе власти. Независимо от того, реализуется ли рассмотренная в этой статье “сталкерская” концепция демонтажа, или России предстоит иной путь выхода из тоталитарной “зоны”, трудно себе представить, что это воистину выстраданное российским обществом новое мышление марксизм сможет заключить в орвелловские кавычки своей “новоречи”.

Тоталитаризм сейчас сам выдает, как в сказке о Кащее, онтологическую причину своей гибели: он не смог победить реальность, не смог переделать природу мира и человека. Но как насилие, дошедшее до мыслимого предела, тоталитаризм оказался непобедим насилием — ибо для этого оно должно было быть еще большим. Невозможность этого — как физическая, так и этическая сделала нереальным этот вариант, которому политически активная оппозиция режиму, начиная с эмигрантской мечты о “весеннем походе” и до последующей теории “подпольной армии освобождения”, отдала столько сил. В сущности, подобные целепостановки выполняли лишь роль сплочения политических организаций, пробуждая чувства жертвенности, служения и братства в их рядах. Основным же результатом их деятельности, вероятно, стало то, что политиками часто рассматривалось как побочное: создание и сохранение вечных ценностей. Тоталитаризм, странным образом, сделал их более действенными как раз на территории своей “зоны”, где столь рьяно пытался их искоренить. В сегодняшней России именно они становятся основным оружием против тоталитаризма, разбитое Кащеево яйцо которого не выносит дыхания вечности. Очевидно, ему суждено умереть естественной смертью, даже если агония будет беспокойной.

Остается повторить, что в этих условиях, в нашей разрушенной стране, христианский поиск национального согласия — единственная политическая позиция, которая есть одновременно и цель для будущего, и средство достижения этой цели.

Февраль 1989 г.

Статья была опубликована в самиздатском журнале “Выбор” (Москва. 1989. № 8), в эмиграции в журналах: “Вестник РХД” (Париж. 1989. № 157), “Катарсис” (Мюнхен. 1990. № 5); отрывок — в “Посеве” (Франкфурт-на-Майне Спец. вып. 1989).

 

III

 

Западники, почвенники и русская идея

 

“И те и другие любили свободу.
И те и другие любили Россию,
славянофилы как мать, западники как дитя...”
(Н. Бердяев. “Русская идея”).

“Да, мы были противниками..., но очень странными: у нас была одна любовь, но не одинаковая. У них и у нас запало с ранних лет одно сильное... чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы — за пророчество: чувство безграничной, обхватывающей все существование, любви к русскому народу, к русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время, как сердце билось одно” (А. Герцен. “К.С. Аксаков”).

В этих двух цитатах курсивом отражено то историософское противостояние внутри русской культуры, которое зародилось в XIX в. и в новой форме проявляется в наши дни. Глядя “в разные стороны”, западники и славянофилы (чья традиция соответствует в дальнейшем почвенникам) увидели судьбу России в двух разных исторических ракурсах, и на вопрос, — в чем российское призвание? — дали два разных ответа.

Западники сочли Россию “дитем” в сравнении с “передовой Европой”, которую они хотели “догонять”. Главной русской особенностью, по их мнению, была социально-правовая отсталость. В то же время первое поколение западников (Чаадаев, Герцен, Грановский) в 1830-е гг. не отрицало своеобразия России и ее особой миссии в истории. Даже “неистовый Виссарион” Белинский писал: “Каждый народ играет в великом семействе человеческого рода свою особую, назначенную ему Провидением, роль”; “только живя самобытной жизнью, каждый народ может принести долю в сокровищницу человечества” (“Литературные мечтания”). И даже антипатриотичность провоцирующих философических писем Чаадаева не помешала ему позже написать, что “придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы” (1835 г, письмо Тургеневу) А в “Апологии сумасшедшего” (1837) Чаадаев утверждал: “Я полагаю, что мы пришли после других, для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия”. И еще: “...мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество”.

Тогдашние западники еще не были оторваны от религии, для многих из них она была волнующим вопросом, правда, скорее личного, а не историософского порядка. В отходе от религиозного (православного) понимания истории и образовалась развилка, отделявшая их от славянофилов.

Западничество созревало как русский плод самоуверенного европейского Просвещения, упрощавшего сложность бытия до материального уровня, и их взгляд на российскую судьбу, как видно из цитат в начале статьи, исходил из развивавшегося тогда в Европе секулярного “пророчества” о прогрессе, в русле которого они и надеялись на ведущую роль “юной” России. Славянофилы же, предвидя разрушительность этого “прогресса”, искали понимание своеобразия российского пути не в секулярном европейском будущем, а в русском христианском прошлом. Пример этого различия: отношение к крестьянской общине, в которой западники видели готовую “социалистическую” форму (А. Герцен), а славянофилы — религиозно-нравственный “хор” (К. Аксаков).

Славянофилы верили в мировоззренческое отличие русского пути от рационального западного, ощущали Православие как определяющую координату российского жизненного уклада, призывали развивать свои дары, а не копировать чужие. Однако Европа отталкивала их взоры лишь в своем обмельчавшем виде, тогда как в ее глубине они видели “страну святых чудес” (А.С. Хомяков) и свой первый журнал назвали “Европеец”. То есть они не отрывали себя от западной христианской культуры, а лишь брали для ее оценки более крупный исторический масштаб, более требовательно относились к ней, острее видели ее недостатки и верили, что призвание России облагородить европейскую цивилизацию, преодолеть ее противоречия в высшем синтезе.

Как писал И.В. Киреевский: “Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотой слога” (1827 г., письмо Кошелеву). В то же время он считал, что в отрыве друг от друга ставки на “чисто русское” или на “чисто западное” — ложны и односторонни. В частности, “оторвавшись от Европы, мы перестаем быть общечеловеческой национальностью”. [ (38) ]

Резюмируя, можно сказать, что первоначально оба крыла — западническое и почвенническое — хотя и по-разному ощущали свою принадлежность к общеевропейскому процессу и оба были все же национальными. Они были творчески необходимы друг другу; русская культура XIX в. развивалась как бы в магнитном поле между этих двух полюсов, питаясь его энергией.

Эта энергия, однако, вышла из-под контроля в дальнейшей борьбе между этими двумя полюсами, несшими в себе действительно несовместимые духовные заряды. В разразившейся катастрофе соответственно духу времени победило “прогрессивное” западническое учение, доведенное в коммунизме до крайних, враждебных всей русской жизни выводов.

* * *

Устойчивый порок западников заключается в том самоуверенном нигилизме, который был подмечен за ними еще в XIX в. Н.Н. Страховым: “сперва отречение от своего, а потом и от чужого”. Можно уточнить в применении к сегодняшнему дню: непонимание и своего, и чужого. В сборнике “Вехи” (1909) С.Н. Булгаков в этой связи писал, что “на многоветвистом дереве западной цивилизации, своими корнями идущем глубоко в историю”, атеисты-западники “облюбовали только одну ветвь” в полной уверенности, что присваивают истинно европейскую цивилизацию. Не менее актуально эти слова звучат в наши дни. Ибо наши западники и сегодня ориентируются не на фундамент христианских ценностей в западной культуре, а на ее плоды — такие, как свобода и непреходящая ценность личности, забывая, что они выросли именно на этом фундаменте (человек достоин уважения как созданный “по образу и подобию Божию”, и лишь перед Богом все люди равны).

Еще печальнее, что наши западники неспособны отличить эту свободу от современного разложения той же культуры с такими ее плодами, как гедонистическое смешение высших и низших уровней человеческой природы (в этом смысл “сексуальной революции”), ориентация искусства на инстинкты и его рыночное опошление (массовая культура), “плюралистическое” оправдание греха...

Сегодня уже и Запад не тот, что был в начале XIX в., и западники не те. Интеллигенции начала века, которую критиковали “Вехи”, при всей ложности ее ценностей были свойственны нравственный максимализм, жертвенность; нынешние же западники открыто восхищаются тем самым западным мещанством и равнодушием к истине, которое (пусть в разной степени) отвергали оба фланга русской интеллигенции в XIX в.

Вспомним, что близкое знакомство с реальным Западом уже тогда приводило к разочарованию многие наши умы, поначалу преклонявшиеся перед ним, — это произошло, например, с Гоголем, Герценом, Одоевским, Фонвизиным, Страховым, Киреевским. П.В. Анненков писал в этой связи о Белинском: “С ним случилось то, что потом не раз повторялось с многими из наших самых рьяных западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы обманутыми Европой”. Многие могли бы сказать вместе с Герценом: “Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину”. Это же явление заметно и в русской части третьей эмиграции. Как верно подметил московский самиздатский автор В.В. Аксючиц: западничество, особенно современное, есть “специальная установка сознания на восприятие фикций европейской культуры”.

Эта установка приобретается тем легче, чем больше поводов для отталкивания от неблагополучия дома: “если у нас все так лживо и плохо, то в “противоположной” общественной системе все автоматически должно быть правдиво и хорошо”. Сегодня эта установка может оказаться для нашей обессиленной страны не только очередным самообманом, но и последним ударом, после которого мы прекратим свое национальное существование, превратившись в территорию для разгула космополитической энтропии, — именно она уже хлещет в прорубаемое заново окно в Европу. Ибо слишком сильно разрушен наш нравственный фундамент, который мог бы обезвредить новые для нас яды цивилизации.

Западнический либерализм имеет смысл лишь в утверждении свободы от тоталитарного насилия, то есть в отрицательном аспекте реформ. В этом смысле почвенники могли бы приветствовать западничество как союзника. Но вряд ли уже союз на отрицательной платформе кого-либо удовлетворит. В положительном же смысле, как писал С.Л. Франк о дореволюционной либеральной интеллигенции, — у нее нет конструктивных идей: “Слабость русского либерализма есть слабость всякого позитивизма и агностицизма перед лицом материализма...” Это “слабость осторожного, чуткого к жизненной сложности нигилизма перед нигилизмом прямолинейным... Организующую силу имеют лишь великие положительные идеи, ...зажигающие веру в свою самодовлеющую и первичную ценность. В русском же либерализме вера в ценность духовных начал нации, государства, права и свободы остается философски не уясненной и религиозно не вдохновленной. ...Вот почему, в борьбе с разрушающим нигилизмом социалистических партий, русский либерализм мог мечтать только логическими аргументами... переубедить своего противника, в котором он продолжал видеть скорее неразумного союзника” (в общей борьбе против православной монархии).

“Подобно социалистам, либералы… слишком веровали в легкую осуществимость механических, внешних реформ чисто отрицательного характера” и их деятельность обессиливалась отсутствием чутья к “духовным корням реальности, к внутренним силам добра и зла в общественной жизни” (1918, “Из глубины”). Именно в этом главная слабость и сегодняшнего западничества, лишенного национального самосознания. Нечувствие западниками нации как духовного явления имеет две разновидности: интернационализм и космополитизм. Оба явления нигилистические, только одно провозгласило объединение пролетариев, у которых “нет отечества”, другое объединяет столь же денационализированную “образованщину”.

Даже западники, считающие себя христианами, слишком часто отказываются видеть между ценностью личности и всеединством человечества перед лицом Бога существование промежуточных ступеней, одна из которых — нация. [ (39) ] Нигилизм этого типа демонстрирует, например, Г. Андреев (Файн), предлагая такой критерий “интеллигентности”: “Прежде всего — сознание самодовлеющей ценности человеческой личности”, причем сама личность понимается так: “Моя святая святых — это человеческое тело, ум, талант, вдохновенье, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние ни проявлялись”. “Для интеллигента личная свобода — это не только высшая, но и единственно безусловная ценность” (“Грани”, 1989, № 154)...

Если что-то “религиозное” в этих словах и можно видеть, то лишь самообожествление человека (выделено нами курсивом), то есть “религию” гуманизма, против которой выступали авторы “Вех”. Не удивительно, что они сами не относили себя к разряду “интеллигенции”. В практическом жизненном строительстве такой “христианский” нигилизм тоже оказывается бесплодным. К нему тоже применима классическая характеристика западничества: люди, “объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей” (Г.П. Федотов. “Версты”, 1926, № 2).

* * *

Нечувствие сегодняшних западников к проблемам этого уровня закрывает им взор также и на противоречие между их стремлением послужить на благо своей стране и рецептами западных пропагандистов, цели которых иные: не возрождение России, а “мутация русского духа”. [ (40) ] Предлагаемый ими выбор между двумя вариантами: или американизм, или тоталитаризм, — есть пропагандное упрощение, и жаль, что многие наши “прорабы перестройки” надевают на себя эти шоры.

При наличии столь скудного выбора им не остается ничего иного, как втискивать в “тоталитаризм” всю русскую историю, “тысячелетнюю рабу”, и следовать совету маркиза де Кюстина: “здесь все нужно разрушить и заново создать народ”. Родство западников с подобной советологией проявляется и в том, что причины тоталитаризма часто объясняются национальными особенностями русского народа при игнорировании особенностей марксистской идеологии.

В XIX в. Достоевский еще мог написать, что “все споры и разъединения наши произошли лишь от ошибок и отклонений ума, а не сердца, и вот в этом-то определении и заключается все существенное наших разъединений”. К началу XX в. сложилась ситуация, к которой применимы его дальнейшие слова: “Ошибки и недоумения ума исчезают скорее и бесследнее, чем ошибки сердца... Ошибки сердца есть вещь страшно важная: это есть уже зараженный дух иногда даже всей нации, несущий с собою весьма часто такую степень слепоты, которая не излечивается даже ни перед какими фактами, ...напротив, перерабатывающая эти факты на свой лад, ассимилирующая их с своим зараженным духом, при чем происходит даже так, что скорее умрет вся нация, сознательно, то есть даже поняв слепоту свою, но не желая уже излечиваться...” (Дневник писателя, январь 1877).

В сущности, реализовав в XX в. совет де Кюстина, западничество в России историософски изжило себя и западником сегодня можно быть, лишь слепо и бессердечно игнорируя причины и итоги этого эксперимента. Ведь современное космополитичное западничество — наследник не столько западников XIX в., сколько их выродившегося потомства: того революционного течения, с которым спорили “Вехи” и которое, победив, кроваво господствовало последние 70 лет нашей истории...

Тогда как почвенничество приняло на себя в России основной удар интернационального тоталитаризма. Не удивительно поэтому, что оно и сейчас еще в болевом шоке, — чем только и можно объяснить подозрительность, излишнюю категоричность в выявлении врагов России, неотмежевание от символов учения, которое ее же в свое время пыталось уничтожить.

Впрочем, неотмежевания такого рода — применяются ли они в тактических целях, или по инерции — встречаются у обеих сторон. Примеры тому из лагеря западников — выступление М. Шатрова против печатания А. Солженицына; статья Р. Медведева против “антисоциалиста” И. Шафаревича (“Московские новости” 1988, № 24); панегирик Т. Ивановой недавно изданному цитатнику “основоположников” с рекомендацией его школьникам и всем, “кто хотел бы окрепнуть духом в борьбе, найти аргументы в пользу коммунистической идеи” (“Книжное обозрение”, 1989, № 44).

Даже если у почвенников и в самом деле можно чаще встретить советские “родимые пятна”, то не оттого, что они им нравятся, а оттого, что в их шкале ценностей сегодня важнее борьба “за что”, а не “против чего”, которое и без того находится в отступлении. Почвенничество прорастает через отмирающие догмы, в действенность которых уже почти никто не верит. Оно преодолевает тоталитаризм утверждением подлинных национальных ценностей, и можно спорить лишь о границе допустимых компромиссов. Западники же до сих пор отвергают лишь политические следствия “русского тоталитаризма”, не анализируя его подлинных — духовных — причин в общеевропейском прошлом.

Соответственно и рецепты западников поверхностны. Главною ценностью они провозглашают свободу, — но без осознания, что она раскрепощает и лучшие, и худшие стороны человеческой природы. Причем скольжение вниз требует меньше усилий, чем подъем вверх. Западный мир это ясно демонстрирует. Либералистическая теория, что сумма эгоизмов автоматически обеспечивает здоровье общества, — все больше оказывается очередной утопией, которая приближается к саморазоблачительному концу. Капитуляция перед греховностью человека ведет к энтропии духа: в таком человечестве трагическое развитие запрограммировано. Логическое завершение этой тенденции — все тот же саморазрушительный Апокалипсис, репетиция которого состоялась в России на основе другого соблазна. Статья И. Шафаревича в “Новом мире” (1989, № 7) верно вскрывает общий корень этих двух “прогрессивных” утопий: материалистическое понимание прогресса.

* * *

Не лишено справедливости замечание, что западники противопоставляли реальной России идеализированную Европу, славянофилы же реальной Европе — свой идеал России. При кажущемся равенстве этих формул в идеале славянофильства-почвенничества содержится все же нечто большее: в нем есть духовное усилие к преображению, к преодолению греховности человека — русская идея. Это импульс к самосовершенствованию не только на индивидуальном, но и на общенациональном уровне, задаваемый христианством. [ (41) ] Капиталистический же Запад — плод рационалистического снижения христианского идеала; он приспособился под греховность человеческой природы, отказавшись от попыток восхождения вверх.

Поэтому русская идея приобретает сегодня особенное значение как единственная защита российского корабля в открывающемся бурном мировом океане. Тогда как реализацию западнической утопии можно сравнить с открытием кингстонов: для надежд на эту “панацею” сегодня еще меньше шансов, чем их было в начале века.

И дело не только в отсутствии у России так называемых демократических традиций (они есть: вече, земские соборы, крестьянский сход, земское самоуправление, — но предусматривают единые духовные ценности, а не этический плюрализм; именно поэтому был неудачен опыт Думы, которая оказалась не на высоте стоявших перед Россией задач). Дело, видимо, и в другой структуре русского самосознания, которое делает невозможным копирование западных плюралистических моделей. Бердяев правильно писал, что “от прикосновения Запада в русской душе произошел настоящий переворот и переворот в совершенно ином направлении, чем путь западной цивилизации. Влияние Запада на Россию было совершенно парадоксально, оно не привило русской душе западные нормы” Наоборот, это влияние раскрыло в ней разрушительные силы: в отличие от Запада “в России просвещение и культура низвергали нормы, уничтожали перегородки, вскрывали революционную динамику” (“Истоки и смысл русского коммунизма”).

Это происходило вследствие более цельного и максималистского русского мироощущения, [ (42) ] к которому плюрализм не мог привиться как релятивизация истины. Эта особенность России проявилась уже в максималистском восприятии христианства: “в самой полноте и чистоте того выражения, которое Христианское учение получило в ней во всем объеме ее общественного и частного быта” (И. Киреевский). Так и атеистическое учение было воспринято “орденом интеллигенции” как всепоглощающая вера, устоять против которой цельный российский корабль не смог, в отличие от западного корабля с его плюралистическими переборками, не дававшими ему потонуть при пробоине в том или ином отсеке.

Воздействие “единственно верного учения” на сознание нашей интеллигенции Достоевский предвидел как нашествие духовных вирусов-“трихинов”: “страшную, неслыханную, невиданную моровую язву”, которой “мир осужден в жертву” и от которой многие должны погибнуть, а прочие зараженные — будут считать себя как никогда “умными и непоколебимыми в истине”. “Все были в тревоге и не понимали друг друга... не могли согласиться, что считать злом, что добром... Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе...” (описание бреда Раскольникова).

Лишь в этом смысле верно, что революция в России объясняется “национальными особенностями русского народа”: в том, что его организм оказался наиболее беззащитен против вирусов. Но это не дает оснований ни Бердяеву объяснять ее “детерминированностью русской историей” (смешивая “цельность” и “тоталитарность” русского характера), ни кому-то выхватывать из очень небрежных формулировок бердяевской книги (цитированной выше и ныне популярной в России) доказательства того, что ответствен за катастрофу русский народ, очень хотевший ее и поэтому пошедший за большевиками (Б. Сарнов. “Литературная газета”, 29.3.1989). В столь радостном подхватывании этого соблазна Бердяева как национал-большевиками, так и космополитами-русофобами происходит взаимная аннигиляция их расхожих мифов. Во времена Бердяева не было коммунистических Китая, Кубы, Албании, Камбоджи, но те, кто его цитирует сегодня, должны все же задуматься, какая “национальная идея” детерминировала такие же режимы там..

Если что Бердяев в своей книге и доказывает, так это не “национальные корни русского коммунизма”, а непригодность русского народа для западной модели сегодняшнего уже не только политического, но и этического плюрализма. Поэтому почвенничество, способное наполнить русскую цельность этически цельным содержанием, является единственной жизнеспособной альтернативой для будущего. [ (43) ]

Мне кажется, что эта душевная цельность, пусть в искаженном виде, сохранилась в русском народе несмотря на весь “генетический урон”, о котором пишет В Солоухин в работе “Читая Ленина”. Духовное поле народа определяется не “генами” какой-то его части, а национальной традицией, которая может быть уничтожена лишь вместе со всем народом. Поэтому и сегодняшнее его состояние — ожесточенность, рост преступности, нравственный упадок в широких слоях — не основание для окончательного пессимизма. Вспомним еще раз Достоевского:

“Чтоб судить о нравственной силе народа и о том, к чему он способен в будущем, надо брать в соображение не ту степень безобразия, до которого он временно и даже хотя бы и в большинстве своем может унизиться, а надо брать в соображение лишь ту высоту духа, на которую он может подняться, когда придет тому срок. Ибо безобразие есть несчастье временное, всегда почти зависящее от обстоятельств, предшествовавших и преходящих, от рабства, от векового гнета, от загрубелости, а дар великодушия есть дар вечный, стихийный дар, родившийся вместе с народом и тем более чтимый, если и в продолжение веков рабства, тяготы и нищеты он все-таки уцелеет неповрежденный, в сердце этого народа” (Дневник писателя, январь 1877 г.).

* * *

Таким образом, осознание масштабов “перестройки” не должно ограничиваться лишь рамками одной страны – СССР. Реформы следует рассматривать в мировом контексте. Во-первых, потому, что эксперимент, поставленный над Россией, берет свои истоки в идеях западноевропейской цивилизации и может быть надежно преодолен лишь с учетом ее опыта. Во-вторых, потому, что западное общество само переживает кризис и должно искать выхода из него в том же направлении, что и мы.

То есть необходимо осознать несовершенство природы человека и то, как в условиях свободы и несвободы проявляются его темные и светлые стороны.

И если при этом, подобно славянофилам, искать некий оптимальный синтез западничества и почвенничества, то он, конечно, гораздо ближе к почвеннической традиции это верно и для прошлого века, и особенно для нынешнего. Потому что синтез есть новая ступень познания целого, он возможен при осознании всего масштаба российской истории, а не одних лишь мутаций Нового времени. Мировоззрение почвенников, осмысляющее судьбу России в ее религиозно понимаемой, бытийственной целостности, именно потому проникнуто убежденностью в своей духовной правоте, поскольку ему доступно и понимание того, почему западники на бездуховном уровне субъективно полагают, что правы они.

В заключение следует сказать, что космополитом стать просто, тогда как национальное самосознание требует длительного созревания. После казенного злоупотребления патриотизмом не все открывают в нем для себя жизненно важную ценность — к таким людям следует проявлять терпение. Вдумчивых западников, как и в XIX в., вылечит от иллюзий и “ошибок ума” сам Запад: “не столько от споров и разъяснении логических, сколько неотразимою логикой событий живой, действительной жизни, которые весьма часто, сами в себе, заключают необходимый и правильный вывод” (Достоевский Ф. “Дневник писателя”, январь 1877 г.). Тем же, у кого непреодолимые препятствия и “ошибки сердца” исключают причастность к российской судьбе во всей ее исторической полноте, — разумнее согласиться на мирное сосуществование с русской культурой, осознав, что народ не может подлаживать к ним свою историю и судьбу.

Декабрь 1989 г.

Первый вариант статьи: “Наш современник” (М. 1990. № 9). Доклад “Русская идея и современность”, отрывки из которого приведены в сносках, был прочитан на VI Всезарубежном съезде русской православной молодежи в Монреале в августе 1990 г.; напечатан в газете “Единение” (Сидней. 1991. № 1-4), сербском журнале “Нове идеje” (1992, jан.-фебр.); отдельной брошюрой (М., 1991; Ставрополь, 1992); в сокращении в сборнике “Русский крест” (СПб. 1994) и др. изданиях.

Ниже — еще один отрывок из доклада “Русская идея и современность”.

В прошлом разговоры о русской идее выглядели как романтическая неудовлетворенность западным рационализмом и несовершенством человеческого бытия. В сегодняшнем мире, при небывалом нарастании греха, речь идет не об отстаивании русской особенности, а о единственном пути спасения мира...

Русские грешат не меньше других народов, писал Достоевский, но они воспринимают грех именно как грех, не ища ему оправдания. Так это или нет, но сегодня в этих словах можно видеть глубочайшее различие между прежним состоянием всего мира и сегодняшним. Сегодня размыто ощущение между добром и злом, утрачены сами критерии греха, что позволяет злу выступать под маской добра. Маска марксизма уже сброшена. Но на Западе силы зла избрали другую маску — и лицо стоящего за ней увидено далеко не всеми.

Прежде всего его не рассмотрели наши западники, которые судят о Западе именно по этой маске: высокий уровень жизни, личные свободы. “Прорабы перестройки” в сегодняшнем СССР стремятся вернуть Россию в “общечеловеческую семью” народов, не отдавая себе отчета в проблемах этой “семьи”. Свобода, демократия, рынок выдвигаются в виде некоей панацеи, которая автоматически оздоровит страну. Отсутствует понимание того, что все это действует лишь при правильном духовном наполнении, при ощущении абсолютных ценностей. Западные демократии существуют в историческом масштабе очень короткий срок, и сохранившийся на Западе христианский фундамент еще скрепляет их. Но что будет по мере дальнейшего разрушения этого фундамента?

Непонимание этого царит и на самом Западе: такова нашумевшая статья американца Ф. Фукуямы “Конец истории?” — о том, что в западном мире уже достигнуто окончательное общество, лучше которого ничего не возможно; общество, в котором идеологическое творчество заменяется экономическим расчетом, комбинацией хозяйственно-экономических мотивов. Сходные мысли рассмотрены в книге француза Ж. Бодрийяра “Америка”: Америка — это “рай”, ибо американцы осуществили “выход из истории и культуры”, у них “мир без прошлого и без будущего — только настоящее”; и “человечество неизбежно придет к американской модели”, но “добиться американского результата можно только путем отказа от старого культурного багажа, чтобы не сказать хлама”, ибо традиционная “культура связывает”, “Будущее принадлежит людям, забывшим о своем происхождении, ...тем, кто не отяготил себя старыми европейскими ценностями и идеалами” (цит. по радио “Свобода” 22.2.89)

Здесь верно подмечены черты американской цивилизации, бросающиеся в глаза европейцу, но истолкованы они в безрелигиозном духе: “Спасение не в Боге, не в государстве, а в идеальной форме практической организации жизни”. А что касается Истины: “верно лишь то, что работает” (радио “Свобода”)...

То есть, самодовольное непонимание России Западом коренится в разном отношении к целям цивилизации, и фраза “Спасение не в Боге...” — грозит обернуться иным “концом истории”: апокалипсисом. Зерно предоставленного самому себе человеческого эгоизма неизбежно даст такой плод; саморазрушение здесь запрограммировано думаю, в этом смысл слов апостола Павла: “...тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь” (2 Фее. 2:7-8). На этом уровне русская идея есть стремление выполнить роль Удерживающего.

Характерное саморазоблачение западной утопии дает один из главных противников русской идеи — А. Янов. Он пишет, что отцы американской конституции “не верили, что добродетель способна когда-либо нейтрализовать порок, “вместо этого отцы конституции полагались на способность порока нейтрализовать порок”” (“Русская идея и 2000-й год”. Нью-Йорк, 1988). Вслушаемся в эти слова, это прямое указание на того, “кто” стоит за маской современной западной утопии.

Устойчивое общество нельзя построить на пороке. Ведь выбивать порок пороком, как клин клином, нельзя до бесконечности: когда-то треснет, расколется сам ствол жизни, в который забивают все более крупные клинья... А размер “клиньев” все растет, особенно в области науки, мнящей себя “по ту сторону добра и зла”. Радио “Свобода” (10.7.90) гордо сообщило о новом достижении американских ученых: бычкам вводятся человеческие гены, ускоряющие прибавку мяса... В этом можно видеть символ материального самопожирания человечества, забывшего, что “кроткие наследуют землю” (Мф. 5.5)...

Сама западная экономическая система постороена на принципе непрерывного роста, и ей требуются все более крупные “клинья”. А когда вся земля освоена, — новые рынки сбыта уже ищутся не на заморских территориях, а в духовном мире самого человека, в огромном континенте его инстинктов, где открываются и поощряются все новые виды потребностей и удовольствий.

Происходит энтропийный процесс смешения высших и низших уровней человеческого бытия... Это видно в понимании свободы: плюрализм из естественного уважения к свободе человека превратился на Западе в агрессивную войну против тех, кто не разделяет равнодушного отношения к Истине.

Эту агрессию можно видеть и в отношении к русской идее. Янов утверждает, что она “во сто крат опасней советских похождений в Африке”, и настойчиво рекомендует западным политикам: “Если за последнее полутысячелетие существовал момент, когда Западу была жизненно необходима точная, продуманная и мощная стратегия, способная повлиять на исторический выбор России, то этот момент наступил сейчас, в ядерный век, перед лицом ее развертывающегося на наших глазах национального кризиса”. Эта стратегия, похоже, проводится в жизнь...

Еще в прошлом веке эти агрессивно-плюралистические идеи, хоть и были в наступлении, но не господствовали над миром открыто. Они были вынуждены маскироваться. Сегодня эти идеи приобрели вид некоей вселенской миссии космополитической демократии (в духе Фукуямы), в распоряжении которой мощнейшие экономические и финансовые инструменты. В этих условиях отстаивание русской идеи может превратиться в еще один виток противостояния между Востоком и Западом. Причем задачу космополитических сил Запада облегчает и экономическая катастрофа социализма, и иллюзорные надежды многих людей в России на бескорыстную помощь “свободного мира”.

Однако мы не можем уклониться от этого противостояния: сегодня русская идея как идея христианской цивилизации приобретает всечеловеческий аспект не потому, что мы выдвигаем эту претензию, а потому, что спасение мира возможно лишь на этом пути... Ради этой цели стоит быть русским.

Август 1990 г.